Сладкая, милая Энн.
А может, ты оселком заточила свои ногти, моя дорогая?
Солнце повисло прямо у тебя в мозгу. Песок начинает плавиться под ногами. Ты пытаешься отыскать пуговицы, чтобы расстегнуть, сорвать багряное одеяние. Ничего не чувствуя, вслепую, на ощупь ты ищешь застежки. Их нет. Плащ не снять. Как это глупо, приходит нелепая мысль. Как глупо, что тебя найдут в этом длинном, красном шерстяном исподнем. Как же это глупо.
Тут где-то должна быть молния. Эти три длинных глубоких пореза можно крепко застегнуть на молнию, и тогда липкая красная жидкость перестанет течь из тебя. Из тебя, бессмертного человека.
Порезы не слишком глубокие. Надо добраться до врача. Надо принять таблетки.
Таблетки!
Ты бросаешься к пиджаку, обшариваешь один карман, другой, потом еще один, выворачиваешь его наизнанку, отрываешь подкладку, кричишь и плачешь, и с грохотом, подобно проносящимся поездам, четыре волны обрушиваются на берег позади тебя. И ты снова принимаешься за карманы в надежде, что чего-то не заметил. Но там пусто, только завалялись кусочек ваты, коробок спичек и два корешка от театральных билетов. Бросаешь пиджак.
– Энн, вернись! – кричишь ты. – Вернись! До города, до врача тридцать миль. Я их не пройду. У меня не осталось времени.
У подножия обрыва ты поднимаешь глаза вверх. Сто четырнадцать ступеней. Отвесный обрыв сияет в солнечных лучах.
Ничего не остается, как только карабкаться по ступеням.
До города тридцать миль. Подумаешь, что такое тридцать миль?
Превосходный денек для прогулки!
Я весь горю!
Я лежу как раз посередине комнаты, причем я не зол, не раздражен, не возмущен. Во-первых, для того чтобы человек возмущался, раздражался, злился, он должен воспринимать некие стимулы извне, воздействующие на его нервы. Нервы передают сигнал в мозг. Мозг моментально рассылает приказания во все части тела: раздражайся, злись, возмущайся! Веки: раздвинуться! Глаза: вытаращиться! Мышцы: сокращаться! Зрачки: расшириться! Губы: сжаться! Уши: вспыхнуть! Лоб: наморщиться! Сердце: колотиться! Кровь: закипеть! Раздражайся, возмущайся, злись!
Но мои веки не раскроются. Глаза просто уставились в бесцветный темный потолок, сердце остыло, рот безвольно приоткрыт, пальцы вяло разжаты. Я не злюсь. Не раздражаюсь и не возмущаюсь. А между тем у меня есть все основания сердиться.
Следователи слоняются по моему дому, сквернословят в моих комнатах, прикладываются к фляжкам. Репортеры освещают вспышками мое расслабленное тело. Соседи заглядывают в окна. Жена полулежит в кресле, отвернувшись от меня, и, вместо того чтобы плакать, радуется.
Так что вы понимаете – у меня есть причина злиться. Но как бы я ни старался рассвирепеть, разъяриться, выругаться – не могу. Меня окутывает и наполняет лишь всеобъемлющая холодная невесомость.
Я мертв.
Я лежу здесь и сплю, а эти люди – обрывки моих безжизненных сновидений. Они кружат надо мной, словно стервятники над разлагающимся трупом, как хищники, алчущие в ночи горячей крови жертвы, собирают эту кровь и разбрызгивают ее по страницам бульварных газетенок. Но каким-то образом по пути к печатным станкам кровь становится совершенно черной.
Несколько капель крови дадут краску для миллионов печатных цилиндров. В нескольких каплях крови достаточно энергии, чтобы привести в действие десять миллионов офсетных машин. В нескольких каплях крови достаточно адреналина, чтобы быстрее забились тридцать миллионов грамотных, читающих сердец.
Я умер сегодня ночью. Завтра утром я умру опять в тридцати миллионах умов, пойманный, как муха паутиной, и досуха высосанный бесчисленными щупальцами читающей публики, и, промелькнув в закоулках их сознания, уступлю место:
НАСЛЕДНИЦА ПРЕСТОЛА ВЫХОДИТ ЗАМУЖ ЗА ГЕРЦОГА!
ОЖИДАЕТСЯ ПОВЫШЕНИЕ ПОДОХОДНОГО НАЛОГА!
ЗАБАСТОВКА ШАХТЕРОВ!
А стервятники все парят наверху. Вот коронер, небрежно осматривающий мои органы, гиена-репортер, копающийся в мертвых мыслях моей любви. Вот фавны и козлы с синтетическими львиными сердцами робко заглядывают в окно, но держатся от ужасного зрелища на безопасном расстоянии, наблюдая за разгуливающими по комнате плотоядными.
Наверно, моя жена – самая умная из них. Она похожа всего лишь на небольшую темную пантеру, помахивающую хвостом и умывающуюся, довольную собой, притаившуюся на узорчатой обивке кресла.