«Никто тебе не поможет». Одна жестокая фраза, произнесенная в тот миг, когда я была наиболее уязвима, определила всю мою дальнейшую жизнь. Что, черт возьми, она имела в виду? Мне было тринадцать, и я фактически осталась круглой сиротой. Почему бы ей или другим родственникам не помочь мне?… Однако слова были сказаны — с того самого дня жизнь превратилась для меня в сражение, которое я должна вести в одиночку. Я стала — а иногда просто делала вид, что стала — жесткой, решительной, но уже до похищения я так устала, дошла до такого изнеможения, что не видела для себя будущего. По ночам я покрывалась холодным потом от накопленных годами страхов, днем пыталась разубедить себя. Должна ли я бросить бизнес из-за непомерных нагрузок и непрекращающегося стресса, передать его Лео? Следует ли мне выходить за моего дорогого Патрика, который понимает меня и пытается помочь? «Никто тебе не поможет». Это было правило, по которому я жила. Когда страхи и усталость доводили меня до слез, Патрик прижимал к груди мою голову и говорил: «Выбрось все из своей бедной головки. Дай ей отдохнуть. Сложи свой меч, сейчас я с тобой». И я не сопротивлялась. С ним я отдыхала, а на следующий день вновь хватала меч. Годы привычки, понимаете? Кроме того, за исключением Патрика, который видел меня насквозь, все считали, что я непобедима, что я кремень. «Оливия все как-нибудь уладит. Оливия всегда знает, что делать. Оливия — боец».
Единственно чем я могла смягчить свое сиротство — предложить поддержку другим. Когда ушел муж, я стала для своих детей и отцом и матерью. Я поклялась себе, что они никогда не услышат слов «Никто тебе не поможет» только потому, что их отец умер. Как ни странно, единственный человек, которому я позволяла делать что-то для себя, был мой сын Лео. Возможно, потому, что я узнавала в нем себя, а может, потому, что у него была любящая мать, всегда готовая прийти на помощь. По вечерам я сначала думала о Лео, а только потом уже о Патрике, моем отце и о сне. Каким же удовольствием было вспоминать сына младенцем и размышлять о его жизни! Я любила его глубокий серьезный взгляд, когда он с молчаливой решимостью сосал грудь. Такая сосредоточенность в столь крошечном создании! В три года он старательно выводил некрепкой рукой первые рисунки — почти всегда это были насекомые. Он был слишком мал, чтобы знать, как уменьшить крупные объекты до размеров листа бумаги. Позднее, в семь, он, сидя на лоджии, рисовал изящные акварели. Дворцы и деревья на площади внизу, летучие мыши и ласточки в красном небе на закате. Он рисовал в течение двух или трех часов, пока сумерки не вынуждали его прекратить работу.
Мигрени начались, когда ему исполнилось пятнадцать. Боль была такая ужасная, что заполняла весь дом, свинцом повисая в каждой комнате, так что я едва могла дышать. Я пыталась устроить его поудобнее, помочь чем-нибудь, но он лишь просил почти беззвучным шепотом: «Просто оставьте меня одного, в темноте…» И я сидела в темноте снаружи, около открытой двери, чтобы ни один лучик света не мог его потревожить. Катерина ненавидела все это, потому что чувствовала себя брошенной. Десятилетний ребенок, она не могла понять, что ее брат лежит там тихо, как мертвый, не потому, что спит, а потому, что боль настолько ужасна, что он не может двигаться. Когда приступ проходил, он становился тем же Лео и никогда не говорил об этом. Вокруг него царили такое спокойствие и безмятежность, в нем была такая непостижимая глубина! Но время от времени ключом били идеи или бурное веселье. Он мог внезапно удивить, с поразительной точностью изображая преподавателей своего Художественного лицея, особенно хорошо ему удавалось подражать местным мастеровым, которые обучали своему искусству — литью, печатанию и так далее, — с их флорентийским диалектом и грубыми шутками. Наверное, больше всего изумлял контраст с его привычной молчаливостью. Как он умел меня рассмешить! Думаете, я помешалась, потеряла душевное равновесие из-за ужасных событий, которые со мной произошли? Правда, ваше лицо ничего не выражает, возможно, потому, что я рассказываю страшные подробности со спокойной улыбкой, а сейчас вспоминаю о веселом и… я не могу… простите… Сейчас пройдет. Простите. Мне так его не хватает… О боже, я по-прежнему боюсь плакать, хотя пластырей на глазах уже нет. Я не сошла с ума, уверяю вас… Спасибо. Глоток воды — и все будет в порядке.
Пластыри меняли раз в неделю, этим занимался Лесоруб. Слава богу, это всегда делал он. Он и сказал мне, что это делает раз в неделю. Я не считала дни и недели, только секунды и минуты медленно капали сквозь мои мысли… Каждый раз, когда он приходил менять их, он дважды осторожно дергал за цепь, чтобы я поняла, кто это. Я всегда так надеялась узнать от него о новостях, событиях, получить газетную статью, хоть что-нибудь. Что ж, я получила то, о чем мечтала. Клянусь, я больше ни о чем не попрошу Бога до конца жизни. В то утро я поняла: что-то не так. Я все еще сидела у входа в палатку, держа поднос с завтраком — в тот день только хлеб и вода, но это не имело значения. Надвигался дождь, во влажном воздухе усилились сладкие запахи свежей травы и весенних цветов. Ссоры между моими стражами часто случались и прежде, хотя я никогда не могла расслышать или понять достаточно, чтобы разобраться в их причинах. Возможно, из-за смен, еды, от скуки или волнения по поводу того, как долго все это продлится. В конце концов, они тоже не меньше меня хотели поскорее вернуться к привычной жизни.