— Молодой человек! — возмутилась кухарка. — Что сказал бы покойный чэр эр'Картиа?!
— Не перебивай себе аппетит перед едой! — отозвался я суровым, металлическим голосом отца, усмехнулся, попрощался и покинул кухню.
Когда я поднимался по широкой лестнице, застеленной темно-бордовым, порядком истрепавшимся за время своей жизни ковром, из Дубового зала раздался негромкий звон посуды — Бласетт накрывал к чаю.
Мой кабинет находится рядом с библиотекой, направо от Лиловой спальни и в некоторой изоляции от гостевых комнат, пустующих вот уже не один год и находящихся в противоположном крыле, в которое можно попасть через короткий широкий коридор, где в больших кремовых цветочных горшках Шафья разводит маленький зимний сад.
Дверь с тяжелой золоченой ручкой в виде сжатой орлиной лапы была приоткрыта на четверть дюйма. Я набрал в легкие побольше воздуха, словно кирусский ныряльщик, отправляющийся на дно за губками, и, распахнув дверь, шагнул внутрь, ожидая грома, молний и явления Всеединого в придачу. Но бури не случилось, хотя в помещении был разлит целый океан яростного напряжения, от которого у меня волосы на голове едва не встали дыбом.
— Привет, — сказал я Анхель, запирая за собой дверь. Напряжение усилилось, затем немного спало, начиная сменяться холодным презрением.
Я вздохнул, посмотрел на старый глобус в углу, на картину, изображавшую несущийся по степи табун черных лошадей, на тяжелый письменный стол, на котором ожидала своего часа стопка корреспонденции.
— Я виноват. Признаю.
Те же самые эмоции, только раза в три сильнее. Моя вина ее нисколько не интересовала. Она и так знала об этом.
— И я очень прошу меня извинить. Обещаю, что впредь в случае долгого отсутствия я буду брать тебя с собой.
Теперь к презрению добавилось еще и недоверие.
— А вот это уже слишком! — укорил я ее. — Я всегда держу свое слово. Ты прекрасно это знаешь.
Некоторое смягчение настроения. И тут же Анхель вновь воздвигла между нами ледяную стену. Но мне все-таки удалось почувствовать еще одну ее эмоцию — страшную обиду. Малышка была оскорблена в своих лучших чувствах.
— Да, я поступил очень гадко по отношению к тебе, — согласился я с ней, заложив руки за спину и подходя к окну понаблюдать сквозь полупрозрачные оранжевые занавески за тем, как по дороге ползет телега, нагруженная битым кирпичом — на том конце улицы рабочие ломали старый, вот уже год пустующий дом. — Я пренебрег собственной безопасностью в угоду своей лени. Мне нет оправдания.
Накал немного спал, и я понял, что опасность взрыва полностью миновала. Анхель продолжит дуться еще какое-то время, но, во всяком случае, не развалит в припадке гнева дедовский письменный стол или несчастное гранатовое дерево в перламутровом горшке — третье по счету.
— Прошу меня простить. — Я не видел ничего ужасного в том, чтобы извиниться перед собственной служанкой. Я ведь действительно был виноват.
Она оттаяла еще немного, хотя конечно же продолжала обижаться на мой идиотизм. Анхель считает, что мне всегда угрожает опасность. Особенно после случившегося на вилле «Черный журавль».
— Очень справедливое замечание. — Я сел в свое кресло и посмотрел на нее. — Именно сегодня я попал в переделку.
Три эмоции — совсем немного радости оттого, что она оказалась права, глубочайшее чувство тревоги за мою жизнь и страшная злость на Стэфана.
— Ну он-то в этом точно не виноват, — защитил я амниса. У нее было свое мнение на этот счет. Мол, будь со мной она, а не этот старый мешок с костями, ничего страшного бы не случилось! Я как мог защитил свою трость, но Анхель была непреклонна. Меня она считала слишком молодым, а оттого несколько беспечным и легкомысленным, следовательно, Стэфан, как более опытный, должен был остановить хозяина от необдуманного поступка. Под последним имелось в виду то, что Анхель осталась дома, а не отправилась к Зинтринам вместе со мной.
Я вновь посмотрел на нее, цокнул языком, тем самым выражая одновременно и сожаление, и сомнение, и вину. Она пропустила этот звук мимо ушей, и я ощутил, что ей страшно интересно, что с нами случилось. В одно мгновение Анхель поменяла форму, и теперь на раскрытой книге вместо сине-черного керамбита[21] лежал маленький изящный нож для открывания писем. Черепаховая рукоять, розовый перламутр и зеркальный клинок цвета индиго, в глубине которого извивались сотни темно-фиолетовых волнистых линий — домашняя форма моею второго, малоразговорчивого, но такого эмоциональною амниса.