– Ролло не сможет удержать нас в Руане! – кипятилась она, рассказывая епископу, что Ролло противится ее поездке. – Он слишком занят подготовкой к войне, его подолгу не бывает в городе, и я все равно улучу момент, когда смогу взять Гийома и примкнуть к вашему крестному ходу.
– Но Гийома-то брать необязательно, – замечал Франкон, отводя глаза. – Зачем брать в столь трудный путь девятимесячного малыша?
Нет, Эмма и слышать не желала о том, чтобы оставить сына. К тому же ей, супруге правителя, уже давно надо было объехать владения Ролло, показать подданным и себя, и наследника. А ее появление в Эвре с Гийомом докажет, как она высоко чтит христианскую религию и сколь много надеется для нее сделать.
Епископу почти не пришлось уговаривать ее, так она сразу загорелась идеей присутствовать при возвращении в Нормандию мощей святого. Порой, увлекшись предстоящей миссией, она даже представляла, как уговорит и Ролло сопровождать их. У Франкона округлились глаза, отвисла челюсть.
– Господи Иисусе!..
Он торопливо крестился. Начинал объяснять своей духовной дочери, что одна весть, что страшный Ру прибудет в Эвре, может сорвать акт передачи мощей, ибо если франкские миссионеры и почтут за честь передать святыню в руки христианской повелительницы Нормандии, то в руки язычника Ру… О, только не Ру! Одного напоминания о том, как этот язычник громил христианские храмы, будет довольно, чтобы сорвать встречу под Эвре. Ну а Гийом… Тут Франкон становился красноречив, как Демосфен. Доводы следовали за доводами, и Эмма терялась. Но не могла и представить, что она хоть неделю сможет прожить без своего сокровища, без своего маленького Гийома.
Она возвращалась во дворец, холодно кивала Ролло. Все уже знали, что меж супругами произошла новая ссора, но говорили об этом как о чем-то обыденном. Все знали, что за периодами холода и неприязни наступали дни, когда эти двое словно надышаться не могли друг на друга. Знал об этом и Ролло, и высокомерная, отчужденная мордочка Эммы его только забавляла. Она могла дуться на него сколько угодно, могла при посторонних обсуждать предстоящую поездку, шить себе одежду в дорогу – он знал, что его слово будет последним.
Эмма подчинится, как подчиняется всякий раз, когда он ночью приходит к ней на ложе, и она, сколько бы ни старалась прикинуться раздраженной, спящей или даже нездоровой, все равно уступает ему, становясь, против своей капризной воли, податливой, шальной. Он знал, что через минуту она будет вся словно гореть, изгибаться и стонать, отвечая его желанию. А потом, нежная и благодарная, дремать у него на плече. Они будут шептаться, дурачиться, смеяться…
Каждый раз Эмма упрямо продолжала попытки заговорить на волнующую ее тему. Ролло тотчас начинал зевать, сказывался усталым и, отвернувшись, притворялся спящим и не переворачивался, даже когда Эмма колотила кулаками по спине. И лишь когда она засыпала, он склонялся над ней, глядел в ее невозмутимое мирное лицо. Слабые отблески от горевшего в подвешенном на бронзовом завитке светильника отбрасывали на лицо женщины волнистые тени. Ролло любовался ею, щекотал ее щеки прядью волос, улыбался, глядя, как она морщит нос, отворачивается. Но когда он обнимал ее, она неосознанным движением доверчиво льнула к нему, и он замирал от прилива чувств к этой хрупкой и беззащитной рыжей девочке. Она вызывала у него такую нежность, что порой он испытывал почти боль.
Он еще не забыл, как когда-то отдал ее на растерзание своим людям и как ее лицо искажалось от ненависти при одном взгляде на него. Сколько же зла было между ними тогда! А потом случилось чудо, и среди крови, грязи и неприязни яркой звездочкой вспыхнул цветок любви.
Теперь он не мыслил жизни без нее. Когда она носила их ребенка, он радовался, но и тревожился за нее. Если бы с ней случилось несчастье во время родов, он бы возненавидел того, кого столь страстно желал – своего наследника. И он был так рад, что все обошлось, что даже простил тайное крещение своего сына.
Гийом был дорог ему и как ее дитя, и как его наследник. Ролло любил возиться с сыном, любил добиваться его улыбки и улавливать в нем черты Эммы. Они оба – его жена и сын – были частью его побед в этом мире, столь же весомыми завоеваниями, как и власть в Нормандии. Как и Нормандия, они принадлежали ему, были его собственностью, и он был счастлив от сознания этого. Он был готов защищать все, что принадлежит ему до самой смерти.