А секретарь уже встал, сейчас присоединится. Ещё кого-нибудь разбудить?
– Ваше Императорское Высочество, – дрожал голос камер-лакея. – Если вы доверите мне ваш вывод, то не надо более никого и посвящать. Ещё будет знать один сторож Эрмитажа и привратник Эрмитажного театра. Вы выйдете на Миллионную всего в нескольких домах от 12-го номера. Распорядитесь, как пройти по второму этажу, – я могу отпирать вам все пустые залы парадной стороны, но это дольше. А можно пройти через лазарет.
– Хорошо, родной, ведите через лазарет. И дальше как знаете.
Камер-лакей припал с благодарностью к руке великого князя. Он едва не рыдал – и от этого ещё удвоилась горечь в сердце Михаила: ещё раз передалось ему, что он не просто меняет место ночлега, перебегает на несколько часов в укрытие, – но делает что-то важное, бесповоротное, чего и не охватывал ум.
Старик принёс с собой другую свечу, заправленную в фонарь. А эту – погасил при уходе.
Он пошёл впереди и держал фонарь повыше, так чтоб сфера дрожащего света раздавалась шире.
Михаил шёл сбоку него и сзади шага на два.
А ещё сзади – Джонсон.
По адмиралтейской стороне третьего этажа они дошли до угловой лестницы, тут горели слабые лампочки. Спустились на второй. И пошли всей анфиладой, отданной под лазарет, окнами на площадь.
Этот лазарет открыла Александра Фёдоровна с самых первых дней войны, и с тех пор он был тут. Многие сотни раненых уже прошли через него, и сейчас полны были все койки.
Камер-лакей опустил свой фонарь и нёс у колена. Горели ночники кое-где на стенах и у столиков дежурных сестёр. Больные спали, не метался никто – не было свежих тяжёлых, давно не было крупных боёв, долечивались больные долгие. Один-два встававших, там, здесь, увидели проход молодого генерала – может быть, удивились, но не узнали. Сестры, кажется, узнали.
От прохода лазаретными залами – отпустило томительное разлучное сжатие сердца. Вот, все мы здесь вместе, русские, скованные единой войной, единой цепью забинтованных ран. Мы все – на одной стороне. А те банды – то не мы.
Залы так высоки, что при свете ночников снизу не разглядеть потолков. Много уже лет не бывало тут балов, но Михаил ещё застал молодым, помнил. Стены тогда украшались ветками тропических деревьев и цветами из царских оранжерей. Вдоль лестничных подъёмов и зеркальных стен выставлялись ряды пальм, всё это залито было сверком люстр и канделябров – и блистали многоцветные мундиры, шитые золотым и серебряным, а на женщинах диадемы и ожерелья неисчислимой стоимости. Всё открывалось всегда полонезом. И только тут, кроме Польши в единственном месте, танцевали быструю мазурку.
Всё исчезло давно, – всё круженье, многолюдье, и погасли все света, – а вот и ночники остались за спинами. Из последней лазаретной комнаты старик отпер дверь, переходили закрытым мостиком в Эрмитаж. И он снова поднял фонарь, освещая.
Освещая петербургские виды – галерею, увешанную видами старого Петербурга, в золотых рамах. Старого Петербурга.
Промелькнули окна висячего сада, беззащитные зимние жасмин и сирень, занесенные снегом.
И ещё такой же переход-мостик, ещё порог расставания, перешли в Новый Эрмитаж.
И – опять перевилось и сжалось сердце роковым предчувствием. Почему бы, кажется, не вернуться через неделю при полном свете дня, и звеня шпорами, пройти уверенно?
А чувство было – прощания. И даже в полной тишине позвякивали шпоры чуть-чуть.
Теперь шли залами картин. Ни одну нельзя было на ходу и при фонаре увидеть как следует, а тем менее – вспомнить, Михаил и залы эти путал, а только виделись на стенах огромные натюрморты, то животные, то – лавки с дичью, рыбой, фруктами, овощами, – непомерное монументальное кричащее изобилие, от которого совсем не радостно сжатой душе.
А посреди залов стояли то порфировые вазы, то порфировые торшеры.
Двумя свободными ладонями Михаил закрыл лицо, сделал умывающий жест.
С каждой новой комнатой, с каждым рядом картин, этой навешанной набитой мёртвой дичью, мёртвой рыбой, бесчувственными фруктами, – заслонялась та милая домашняя покинутая часть дворца, где живал его незабвенный отец и куда теперь не возвращалась матушка.
И так показалось: а зачем это всё собирали? А зачем не жили проще?
В зале на завороте – монеты, медали, монеты, медали…
И пошли галереей, которую спутать нельзя уже ни с чем, – лоджиями Рафаэля.