В сквере перед дворцом горело три костра, около них грелись. И там-сям солдаты.
– Я – комиссар Выборгской стороны! – закричал Шляпников не так громко, уже голоса не было, но с новым для себя тоном, новым правом распоряжаться громко вслух. – Есть автомобиль?
И сразу тон его услышали и поняли (никто б из думских так бы крикнуть не посмел), подбежало несколько солдат-доброхотов, всё им лучше, чем мёрзнуть:
– Есть автомобили! Куда ехать?
Уже вели его к одному.
– А чей автомобиль? – просто так, для интереса спросил Шляпников.
– Военного министра Беляева! Со двора увели.
Вот и шофёра в полушубке расталкивали за рулём.
– Я член Исполнительного Комитета Совета Рабочих Депутатов! Заводи машину! – Отступил и крикнул: – Эй, ребята! Кто поедет на Петербургскую сторону, задание есть!
И сразу побежала от костра дюжина охотников.
Но второго, грузового, автомобиля Шляпников брать не стал, хватит. Троих с винтовками впустил на заднее сидение, сам сел спереди, дверцу захлопнул, двое сейчас же легли на подножки, винтовками через крылья вперёд.
Па-й-йехали!
Улицы были малолюдны, но жили. Где-то изредка постреливали. То погуливали с винтовками, гурьбой. То навстречу, то стороной проносились грузовики и гудели, в кузовах торчало по несколько людей со штыками. Пешком пробирались и напуганные обыватели, или кто прячется, может полицейские переодетые убегали на новые места перехорона. А если на мостовую выпирал и даже автомобиль останавливал, – значит наш, или что впереди знает?
– Какие новости, скажите, товарищи?
– Образован Совет Рабочих Депутатов! Создаётся рабочая милиция! – быстро громко отвечал в окошко Шляпников, сонливость прошла.
– А говорят – царские войска идут на город? – Уже слышали, как быстро слух идёт!
– Звонки бубны за горами! – уверенно отвечал Шляпников. И – гнал шофёра.
И гнили дальше: что там с Горьким? Что за негодяи? успеем ли отбить Максимыча?
Ну мог ли Шляпников вчера, перепрятываясь у Павловых, представить, что в следующую ночь будет ехать в автомобиле военного министра?!
Около пожарища Окружного суда – ещё сильно калилось, и пар от уличного снега – их остановили расспрашивать и кричали «ура», – а потом они дёрнули без остановки по Французской набережной и взлетели на пустынный Троицкий мост.
Если б не зарева за спиной, а впереди темно, нет, один есть пожарчик сильно налево, это наверно Охранное, да если б не встречный шальной грузовик на мосту со штыками, – ночь была как ночь: снежная в черноте Нева, тёмная Петропавловка, редкие цепочки фонарей там и здесь, редкие уже светы в домах, – обыкновенная петербургская ночь, как будто не произошло великого. Вот только зарева.
Оглянулся налево за спину Шляпников: вся полоса дворцов была совсем темна, и Зимний – тоже.
А небо – чистое, звёздное, морозное.
Большим крюком объехали Петропавловку, сбросив огни, чтоб не привлечь на себя стрельбы. Нырнули в тёмный Кронверкский.
Вот и дом Горького, в темноте его Шляпников узнаёт.
Внешне – погрома не видно. Все окна тёмные. Парадное заперто.
Но нельзя так оставить. Стал громко стучать.
Швейцар не сразу вышел. Потом открывать не хотел. Но увидя штыки, сразу открыл.
– Что там у вас? Какая банда? Был налёт?
– Ника-кого.
Шляпников не поверил. Метнулись по лестнице.
И перед дверью Горького – ненатоптанный пол, чистота, тишина, никакого разгрома.
Шутники какие-то обманули?
Но и не уезжать теперь так! Всё же нажал кнопку звонка.
Ещё раз позвонил. Там испуг, переполох: «кто?».
– Это – Шляпников. Мне Алексей Максимыча, простите.
Хоть заверить его в безопасности. Хоть научить, если что – так пусть…
Наконец, отворили дверь. За несколькими женщинами – Алексей Максимович в мохнатом халате, сутулясь, недовольный, подморщивая свой раскляплый утиный нос, жёлтые усы обвисли аж на подбородок, а голос обиженный:
– Ну что-о такое, Алексан Гаврилыч? За-чем? За-чем же вы?
Не пригласил войти, отпустил – и даже не спросил о новостях.
172
Николай не мог жить без Аликс настолько, насколько человек не может жить с выеденной грудью или отсеченной половиной головы. Сам с большими военными пристрастиями, попадая в атмосферу Ставки, он как будто должен был бы расцветать мужскою военною жизнью, – нет! Уже в первый день он испытывал рассеянность, недохват, тоску, – и пуст и печален был тот редкий день, когда не приходило от неё письмо. (Зато уж назавтра – всегда два). А приходило – Николай распечатывал его всякий раз с усиленным биением сердца, и окунался, вдыхал аромат надушенных листков (а иногда были вложены и цветки), – эти запахи возбуждали такие чудные воспоминания и так тянуло к жене тотчас, сейчас! А затем он впивал, перелагал в себе, так и этак перечувствовал каждое слово письма и прижимался губами к бумаге, которой касались её обожаемые руки (и особенно целовал те обведенные места, которые поцеловала она). Читал не торопясь и даже с уютом, как бы ни длинно письмо (а почти всегда длинные), – и ещё перечитывал потом непременно. Как всегда повторяла она, так убедился и он: разлука делает любовь ещё сильней. И сам он не писал ей письма только в тот день, когда уж было слишком много бумаг или приёмов, – но и над бумагами и во время приёмов он помнил её постоянно, как тем более в часы досуга или прогулок. Только когда он проходил смотром перед выстроенными полками – он забывал её на короткие минуты. Даже новая иностранная книга, прочтённая им про себя, отдельно, – как бы не являлась ему полностью, пока он её не перечитывал ещё раз вслух, с женой. Даже присутствие наследника с отцом в Ставке лишь немного развеивало и смягчало эту вечную недохватку разумницы-жены в существовании. Но наследник по здоровью часто не мог ехать с отцом – и тогда тоскливое одиночество обступало стеною, и даже одна неделя в Ставке казалась годом, а три недели – вечностью, да три недели он почти никогда и не выживал тут, либо уж сама государыня приезжала в Могилёв.