Шульгин остался в вагоне писать проект отречения, Гучков пошёл в здание вокзала на переговоры с комитетом. Держа марку, комитет не прислал своих представителей приветствовать его приезд.
Конечно, никто из них не знал, что в эти самые часы Гучков становился военным министром. Но как прославленный деятель России мог бы он ожидать от рядовых сограждан более почтительного приёма. И когда в комнату вошёл – навстречу ему никто не поднялся, а указали, где ему сесть за одним столом с ними в дымах махорки. Все курили и сплёвывали на пол, курили и плевали. Перед его приходом тут кипели, что генерал артбригады Беляев приказал сжечь часть привезенных из Петрограда воззваний, – и теперь вызвали генерала на заседание своего комитета и готовились с ним рассчитаться.
Сразу Гучков погрузился в эту гущу. Меньше всего он мог сейчас тратить время и усилия на Лугу, а надо было. Изо всего нового правительства самый противный Совету рабочих депутатов, – здесь, признавая силу обстановки, он должен был лгать им, что в Петрограде между думским Комитетом и Советом депутатов противоречий нет. Всё нутро переворачивало от их хамства, но Гучков не должен был вскочить, скомандовать им или уйти сам, а должен был сидеть и убеждать навести порядок, – да более того, такой порядок, чтобы сегодня же ночью Лугу мог беспрепятственно пройти царский поезд, направляясь в Царское Село.
Гучков ехал выполнить миссию всей своей жизни, сделать исторический шаг за всю Россию, – а должен был преть здесь с этой неподчиняемой массой, высматривать её ускользающую душу. Он ехал на историческую встречу с Государем – а должен был потеть, измять и изгрязнить крахмальный воротник в этой духоте и махорке. Он ехал ставить ультиматум главе государства – но сам оказывался в унтер-офицерских клещах. Был момент такого подозрения: он не был уверен, что его самого-то отпустят ехать дальше.
Сколько же спорили об этом Народе! – обездоленные добродетельные труженики, кого урядники и жандармы не допускают к добру, а интеллигенция могла бы вывести к свету, – или счастливая религиозная масса, всегда готовая принести себя в жертву на алтарь Отечества. Но оказаться с этим Народом на равных, в продымленной заплёванной комнате, на одной скамье – пришлось очень неуютно. И – ни одно из лиц автомобильного комитета не напоминало благообразного народного Лика, – все до одного были неожиданные, неподступистые, неуговорные.
Гучкова не хватали за плечи, не наставляли на него штыков, – но с тоской и озлоблением ощутил он всю тёмную силу этой стихии, которой, увы, дали вырваться. Чего он и опасался всегда.
Тем временем приехал этот самый ротмистр Воронович, высокий ражий кавалерист, очень подобранный, отличная выправка. Смоляные приглаженные волосы, холёные пушистые усики – а лицо совсем закрытое. Оказался не рубака, а отличный дипломат. Присел к их общему разговору, и Гучков поражён был, как свободно среди мятежных солдат и тотчас после убийства своих однополчан-офицеров этот ротмистр себя чувствовал, с какой (осторожной, однако) свободой и (осторожной) уверенностью он рассуждал, находя ещё и тонкие способы дать понять Гучкову, что он его поддерживает, конечно.
Сколько видел Гучков армейских офицеров – а никогда не замечал, не выделял среди них этого типа, который так легко поскользит по волнам революции.
С приходом ротмистра обсужденье пошло всё благополучней, уже не было тени, что Гучкова задержат или имеют право задержать, или подозревают, зачем это он едет к царю (а запросто бы могли! и вот, Совет депутатов дотянулся бы, да с каким скандалом!). А про царский поезд Гучков не стал выяснять, было бы опасно. Он понимал, что царь только и рвётся к своей супруге, и за отречение он имеет право получить такую плату, – ну что ж, проедет вкруговую, опять через Дно.
Переговоры – неизвестно о чём, – об общем положении, о победе над старым режимом, о верности боевым знамёнам и петроградским властям, – кончились, и Гучков пошёл к своему поезду.
Но не узнал его.
Паровоз по своей круглой чёрной груди был накрест перевит красными лентами, и красный флаг торчал на будке машиниста, ещё, где можно, воткнуты были еловые ветки. А ещё прицепили другой вагон, пассажирский пригородный, в котором своя топилась печка, искры из трубы, и туда село несколько солдат и несколько вооружённых штатских, все с красными бантами.
Гучков не имел власти и воли разрушать это революционное великолепие, или отцеплять второй вагон, уж он был рад, что самого-то отпускали беспрепятственно.