Команда прочувствовалась, просила прощения.
Но первая жертва – легла.
В характере Колчака было: не только не ждать, чтоб опасность миновала, но всегда бросаться навстречу ей, искать её, чтобы с ней столкнуться, имея собственное движение.
И пока он слал вынужденную телеграмму новому правительству, что Черноморский флот и севастопольская крепость – всецело в распоряжении народного правительства и приложат все силы для доведения войны до победного конца; и Гучкову как морскому министру отдельно (он, по крайней мере, всегда хотел флоту добра, а может быть сейчас согласится на босфорскую операцию?…); пока это всё,- распорядился адмирал немедленно собрать на берегу в казармах полуэкипажа на корабельной стороне по два представителя от каждой роты – с кораблей, береговых команд и от гарнизона.
Телеграфили, сигналили – и представители рот собрались меньше чем за два часа, недоумевая: такой не было во флоте формы встречи и формы обращения адмирала.
Собралось – человек триста, чернели и серели на скамьях. Адмирал вышел перед ними на помост и заговорил звонко и как бы радостно. (Встреча с бедой всегда вызывала в нём ощущение как бы и радости.)
Он объяснял им, как понял, к тому и не готовясь, слишком прост был рисунок: царя больше нет, но война продолжается. В Петрограде – новое правительство, которое и будет думать о нужных изменениях. Они и притекут, когда это понадобится. Но пока что – война продолжается, и нам остаётся: строгая служба, бдительность к врагу и полная дисциплина. Сохраним же силу против немцев!
Так неизбалованы были матросы речами, да ещё адмиральскими, – появление Колчака прошло очень хорошо. Хлопали в ладоши. И вид, и лица – обещали всё исполнить!
Раздался вопрос: вот есть «приказ №1», исполнять ли его? Уже слышал Колчак об этой белиберде, переданной по радио из Царского Села, и ответил:
– Пока он не утверждён правительством – он для нас не закон. Почему приказ петроградского совета депутатов может быть обязателен в Севастополе или в Одессе?
По окончании – Колчак не придумал их строить снаружи, а выходил в автомобиль мимо чёрной гурьбы.
Доброжелательны, в осмелевших улыбках двигались лица, и глаза пялились рассмотреть совсем вблизи адмиральскую невидаль. И один высокий губошлёпистый матрос вдруг прогудел:
– Вот, ваше превосходительство, в кой век проняли вы нас своим вниманием! А что вы нас раньше так не приглашали? А заведёмте, чтоб мы всегда вот так собирались!
На него свои же крикнули, чтоб не смел, что он, очумел? А другие подгудели, что – да. И – глаза, глаза испытательно горели на адмирала, – в соотношении, какого он не помнил с мичманской службы.
– На военной службе – не положено, – улыбнулся, только и нашёлся Колчак.
На улицах Севастополя зеленела татарская жимолость, уже благоухало, вот-вот зацветёт миндаль. Стоял ярко-голубой солнечный день. Высокие берега бухты в молодой траве. Моторная шлюпка, вспенивая синюю воду с солнечными бликами, несла адмирала к «Георгию». А он ещё всё испытывал это простое народное движение, доверчивое, но и настойчивое прикосновение.
На военной службе так не положено, но вот же он провёл. В этом была и смелость находки, открытие общения! Но в этом была и угроза: за этим эпизодом провиживались сотни таких.
Даже весёлый вскарабкался он по трапу.
А едва вступив на палубу – увидел флаг-капитана оперативной части, без лица.
Что ещё?
Шифрованная телеграмма.
В Гельсингфорсе убит матросами вице-адмирал Непенин!
Как влилось чугунное во всё тело и отняло движения.
Догрёб ногами до каюты, погрузился в стул.
Адриан!
Брат-адмирал!…
Как спасти – командный состав?
Как спасти Черноморский?…
439
В Ростове весна всегда прорывается рано, каким-то тревожным духом – ещё в феврале. А сейчас, опустясь с широты Минска, Ярослав был тем более поражён ударом тепла и весны, смешанным запахом тающего снега, конского навоза и первых почек. При внутренней тревоге, с которой он приехал, этот мягкий удар пришёлся ему и самым желанным, его он и искал! – и самым больным.
Он приехал в отпуск как будто к маме, сестре и брату, – на самом деле ни к маме, ни к сестре, ни к брату – а даже к самому Ростову больше, чем к ним. Потому что при камнях его, в нишах его и проходных парадных, на бульварах и в провале между Садовой и Пушкинской (и в каждом переулке по-своему) задержалась, осела, как неразогнанный дневным солнцем туманец, – какая-то несытая тайна его юности. И эту тайну он приехал дознать, собрать ладонями, перешептать снова. Где он сам за это время ни воевал, ни прошёл, а тайна – странно – осталась именно только в этом городе. Нигде в другом месте одинокое шатание не могло так душу уводить и щемить, как здесь.