А что осталась вчерашняя повестка дня, так ещё лучше: пусть весь пыл выпыхнут на чём-нибудь другом, а возобновленье работ протолкнуть к усталому концу.
Уже из Белого зала слышался топот, крики, вопли и аплодисменты чудища.
Этот зал! – видевший все десять лет думских сражений, разоблачений, запросов, и страстных, и тонко язвительных, и грубо проломных, и занудно холодных речей, и ругательных перекриков, и обструкций, и изгнаний на 15 заседаний, и пухло-лебяжью фигуру Муромцева, и отлитое изваянье Столыпина, и слабоголосого Горемыкина, расслабленного, угодливого Штюрмера, топорного Трепова, озадаченного Голицына (только ни разу – самого Государя, лишь портрет его неподвижный до последних дней, теперь – лишь обвислые обрывки по краям да корона над пустою рамой), – этот зал, где десять лет восклицали интеллигенты и баре, что не слышит, что слышит, что услышит их Россия, этот зал, где так слаба, ничтожна была социал-демократическая группка, – и вот теперь избыточно наполненный неподдельной смурой народной толпой, а на родзянковской скальной кафедре из резного дуба – одни социал-демократы, и тот трагикомический Чхеидзе, соединяющий оба зала, прежний и нынешний, звавший открыть русло улице – а теперь в неуходящем счастливом изнеможении, что дожил до этих дней.
Какой напор улицы! Все депутатские кресла амфитеатром, все ступенчатые проходы между ними, все колончатые хоры для публики, все барьерные ложи – совета министров, Государственного Совета, журналистов, и все проходы к трибуне, и последний простор у восьми распахнутых дверей, и в дверях, и за дверьми – солдаты, солдаты, солдаты (уже с винтовками редко), рабочие сидя и стоя, все в шапках, косматых папахах, треухах, шинелях, бушлатах, тужурках, и облако махорочного дыма во всём объёме зала, к стеклянному потолку (и окурки, набросанные под депутатскими пюпитрами). И самый неграмотный тут понимает, что этот барский белокаменный зал с недоглядным освещением потолка деланным светом – не для него же, чухломы, строился, – а вот теперь он заседает тут, махорку покуривает важно и слушает, чего там с вышки.
А туда так и лезут, как на приступ, – и этот с приветствием Совету депутатов, и энтот с приветствием Совету депутатов, а тот – от Москвы, рассказать, как дела у них, а тот – от дальнего полка, как у них. Слушаешь – не наслушаешься, антиресно! А потом – машиниста и его помощника, какие вели поезд генерала на Питер, и до места не дошли, и хотят доведать товарищам, как это было, – ура-а-а-а!
Но помнят и лезут с другою заботою, поважней: похороны жертв! Ведь пули дурные летали по Питеру и скольких зацепило, а кого и наповал. И где ж теперь мы их положим, наших лучших героев?
Лезут, доказуют: а на самой той площади у царского дворца, чтобы память была вечная, как мы царя осилили. И видней того места в Питере нет. – А мостовая ж там? а столп? – А мостовую – вскрыть, а столп – обойти, и площадь усеять дорогими святыми могилами.
– … Как символ крушения гидры Романовых!
Ура-а, ура-а! – и чернобороденький с вышки руками правит, доволен.
Но лезут другие: не! А лучше разроем Марсово поле.
– … На Марсовом поле, товарищи, при самых могилах жертв мы воздвигнем по всем правилам огромаднейшее здание для российского парламента. И там будут столбы светиться, и телеграф, и это будет центр управления Россией!
Не-е, не-е! Желаем подле дворца!
А похороны обрядить – на сей же неделе (а то морозы спадут – трупов не додержим). И чтобы фабрики, заводы до тех пор стояли, не работали, – для почтения.
А тут – какую-то тётку, уже сильно в годах, через толпу ведут, протискивают – и туда же, на вышку. А она – нисколь не стесняется, глаз не тупит, посматривает по всем сторонам. И объявляет чернобороденький, что вот ещё великая минута: перед рабочими и солдатскими депутатами выходит
– … наша святая революционерка! женщина, борец, страдалица и мученица! Приехала из изгнания! Каждый из вас с юных лет хорошо знает и чтит её имя! – Вера! Ивановна!! Засулич!!!
И уж так от души поддал – как не отозваться? – из зала рявкнули в глотки, в ладоши, и ногами подтопывая.
– … её нетерпеливо ждал к себе назад наш пролетарий!
Пролетарий – это который в трубу пролетел, нет ни шиша своего.
Так постепенно спускала, спускала пар напёртая масса. Ещё выпустил на неё Соколов члена Государственной Думы Дзюбинского – доложить, как его комиссия в 50 членов расследовала в Павловском училище, как ударили одного нижнего чина. Затем, ловя уже опадание силы в зале и усталость, – с почётом не меньше засуличского подвывел вместо себя на кафедру – любимого всем пролетариатом председателя Совета рабочих депутатов – Николая Семёновича Чхеидзе.