Глава четвертая
Машину он останавливает прямо у дверей: в это время дня это законно, а ему хочется поскорее попасть домой. Однако задерживается на несколько секунд, чтобы рассмотреть повреждения на дверце. Ничего страшного — просто царапина. В доме темно. Естественно: Тео еще на репетиции, Розалинд, должно быть, прорабатывает последние пункты своего заявления. На темных стеклах блестят редкие хлопья снега, подсвеченные уличным фонарем. Скоро приедут дочь и тесть: надо поторапливаться. Открывая дверь, Пероун старается припомнить сегодняшние слова Тео, которые в тот момент его не встревожили, а теперь почему-то вызывают беспокойство. Однако, что такого сказал Тео, припомнить так и не удается, а тепло холла и яркий электрический свет прогоняют последние смутные полувоспоминания. Удивительно, как один-единственный щелчок выключателя может направить мысли по новому пути. Он идет прямо к винному шкафу и достает четыре бутылки. Тушеную рыбу в исполнении Генри Пероуна следует обильно поливать вином — и не белым, а красным. Грамматик познакомил его с «Тотавелем», и этот сорт стал для Генри домашним вином — очень вкусное и стоит меньше пятидесяти фунтов. Откупоривание бутылки за несколько часов до того, как ее поставят на стол, — чисто ритуальное действо, с практической точки зрения бессмысленное: площадь открытой поверхности ничтожна, и доступ к ней свежего воздуха едва ли способен что-то изменить. Однако вино нужно согреть, поэтому Пероун несет его с собой на кухню и ставит возле плиты.
Три бутылки шампанского уже охлаждаются в морозилке. Он делает шаг к CD-плееру, но тут же поворачивается к телевизору: сила, подобная силе притяжения, тянет его к теленовостям. Примета времени: постоянное желание быть в курсе всего, что творится в мире, слиться в едином порыве с беспокойными зрительскими массами. За последние два года эта привычка стала еще сильней: страшные, невероятные кадры придали новый масштаб волне новостей, и всякий раз, включая телевизор, он подсознательно ждет повторения. В заявлениях правительства о том, что новые атаки на американские и европейские города неизбежны, слышится не беспомощность, но грозное обетование. Все этого страшатся, но есть в коллективном разуме и тайное стремление к самоистязанию, и нездоровое любопытство. В больницах составлены кризисные планы; и на телевидении, должно быть, есть свой кризисный план по подаче страшных новостей. А зрители ждут. Господи, пожалуйста, только не это! Но если все же это — дай мне увидеть это первым, дай разглядеть во всех ракурсах, дай досмотреть до конца. Вот и Генри не терпится узнать, чем кончилась та история с пилотами.
С новостями — по крайней мере, по выходным — неразлучен бокал красного вина. Генри наливает себе остатки «Кот дю Рон», включает без звука телевизор, а сам, не теряя времени, принимается чистить и резать лук. Чтобы не сдирать подсохшие верхние слои, делает глубокий надрез и выдирает из-под семи одежек белую, сочную луковую сердцевину, остальное выбрасывает. Быстро нарезает три луковицы и кидает их в сотейник, где уже булькает оливковое масло. В готовке его привлекает относительная свобода, необязательность, невозможная в операционной. Что случится, если ты допустишь ошибку на кухне? Кто-то поморщится — только и всего. Никто не умрет. Очистив и мелко покрошив девять толстых зубчиков чеснока, Генри добавляет их к луку. Рецептам он следует только в общих чертах. Больше всего ему нравятся кулинары, пишущие о «пригоршнях», «щепотках» и так далее. Они дают списки альтернативных ингредиентов и поощряют экспериментаторство. Генри согласен, что приличным поваром ему не стать: он, как говорит Розалинд, «готовит по вдохновению». Высыпав на ладонь несколько сушеных стручков чили, Генри крошит их пальцами и высыпает туда же, к луку и чесноку. По телевизору начинаются новости, но он пока не включает звук. Все те же кадры с вертолета, сделанные еще до темноты: та же толпа, наводнившая парк, то же общее ликование. К чесноку и луку, обжаренному до золотистой корочки, добавляется шафран, лавровый лист, апельсиновая цедра, орегано, пять филе анчоусов, несколько консервированных помидоров без кожицы. На экране, на импровизированной трибуне в Гайд-парке, сменяют друг друга ораторы: известный левый политик, поп-звезда, сценарист, профсоюзник. Генри бросает в большую кастрюлю кости трех скатов. Головы их целы, губы по-девчачьи надуты. Глаза от соприкосновения с закипающей водой туманятся. Какой-то полицейский чин отвечает на вопросы о манифестации. Кивает, сдержанно улыбается: видимо, все прошло гладко. Из зеленой сетки Генри достает с дюжину мидий и швыряет к скатам. Быть может, они все еще живы, быть может, чувствуют боль; но он этого знать не обязан. Все тот же серьезный репортер беззвучно раскрывает рот — нетрудно догадаться, что речь снова идет о беспрецедентном количестве демонстрантов. Над луком и всем прочим шипит и пузырится томатный сок, оранжево-рыжий от шафрана.