Но внимание Арли было приковано исключительно к Эмили. Она пробудила в нем безотчетное чувство, которое у тех, кто способен распознать его, называется состраданием. Смутная тревога шевельнулась в его душе: отображенная на маленьком стеклышке, эта женщина смотрит ему в глаза… и такой у нее взгляд при этом, что всякая охота строить пакостные козни пропадает напрочь. Видно было, как она несчастна, и на мгновение (потом, конечно, это сразу вылетело из головы) Арли осознал, до чего глупо он на нее пялится из-под черного покрывала.
Ну все, мистер Калп, — сообщил Кальвин. — Они готовы. Снимайте.
Тут Арли вновь почувствовал на себе ее взгляд. Она смотрела так, будто знает, кто он такой. Давай, делай свою фотографию, — казалось, говорила Эмили. — Запечатлей нас такими как есть. Мы смотрим на тебя. Снимай!
Скажи он что-нибудь помимо того, что сказал, будь у меня хоть какой-то шанс передумать, признайся он в том, что я ему нужна, попытайся он убедить меня в каких-то своих человеческих чувствах, я бы осталась. И до сих пор оставалась бы с ним. В два часа ночи? В такое время спокойных, взвешенных решений не принимают, — сказал он. Стоял с часами в руке и все это — в том числе и Эмили в дверях с поставленным у ног саквояжем, одетую в траур, как в ту ночь, когда она уезжала из дома, — воспринимал как анамнез. Я была переутомлена, к тому же, быть может, в истерике и вела себя безрассудно. Что следовало сделать? Дать мне снотворного? Бренди? Приласкать? С каким недоумением и болью смотрели его широко открывшиеся льдисто-голубые глаза! Хотел ли он, чтобы вот так все кончилось? Меня в тот момент тянуло поправить волосы, одернуть платье. Я чувствовала себя старой и страшной. На его мундире темнели пятна крови федеральных солдат. Он что-то писал. Не надо сводить жизнь к одним сантиментам, Эмили. Я только что видел человека, у которого из черепа торчит железный штырь. Ты только представь себе! Брошенный каким-то взрывом или еще как, но с такой силой, что вошел в мозг. Тем не менее этот пациент улыбается, разговаривает, органы у него функционируют, все вроде в порядке. Кроме одного: он ничего не помнит, даже имени. Вот скажи мне, как это понимать? Да так, что ему повезло, — сказала я. Он улыбнулся. Нет, ему очень не повезло. Понимать это надо так, что мы теперь знаем то, чего не знали прежде. Опять доктор. Профессор. Учит. Кому это надо? Зачем? Боже мой, ну зачем?
Несмотря на уже принятое решение, я не смогла не заметить, что новая борода ему идет — с ней он стал такой мужественный! Очень интересный мужчина. И все же, когда он подошел ко мне и взял за руки, я содрогнулась. Пожалуйста, не надо, — сказала я, отстраняясь. Конечно же, я понимала: так у меня хоть что-то было, а теперь не будет ничего. Знала, к чему приводит принципиальность и максимализм. Жизнь, подчиненная принципам, темна и холодна. Это жизнь моего брата Фостера в его могиле. Но я хотела вернуться домой, если он еще существует, вспомнить, кем были когда-то Томпсоны, перечитать кое-какие книги, снова оказаться среди вещей, которые были мне дороги, и коротать там свои дни в одиночестве, ожидая прихода армии, которой эта была всего лишь провозвестницей. Я тогда еще не видела сиротского приюта. Я бы и детей не увидела, если бы не та чернокожая женщина. Я хотела вернуться домой, сидеть там и ждать. Проститься с милой Перл… В последний раз подтвердить Мэтти Джеймсон, что да, я и есть дочь судьи Томпсона из Милледжвиля… Я не свожу жизнь к сантиментам, доктор Сарториус. Я ее до них возвышаю. А ваш этот марш, это нашествие я выносить больше не способна. То, что здесь делается под маркой военной необходимости, я не могу простить. Как вы это выносите, как миритесь с этим, не знаю. Я не мирюсь с этим, — сказал он. Но вы часть всего этого, вы замешаны в этом, вы соучастник. Вы их самооправдание, вы тот лик их многоликого единства, посредством которого они внушают себе, что они цивилизованные люди. Его лицо вспыхнуло от гнева. Понимаю: я говорила вещи ужасно несправедливые. Мне хотелось вырваться из-под влияния своей привязанности к нему. И я должна была разрушить всякое его расположение ко мне, перечеркнуть все то доброе, что он ко мне чувствовал, чтобы он не остановил меня, дал уйти. И все же я хотела, чтобы он меня остановил.
Господи, Боже мой, пожалуйста, помоги мне: ведь даже и сейчас, если суждено ему вернуться и найти меня, я брошусь ему на шею. Я это знаю.
Книга третья Северная Каролина
I
Когда Хью Прайс, собственный корреспондент лондонской «Таймс», обратился за аккредитацией в Армию Запада, оказалось, что беседовать с ним будет не больше и не меньше, как сам генерал Уильям Текумсе Шерман. Шерман не любил журналистов: у них есть мерзкая привычка выбалтывать все, что делает армия, чтобы любой, в том числе и вражеский генерал, мог об этом прочесть в газете. Но больше всех он не любил английских журналистов. Ваши проклятые хлопковые тузы финансируют Юг, — сказал он Прайсу. — А если бы я не захватил тогда Атланту, неизвестно, как повел бы себя еще и ваш парламент. Плевать мне на все ваши верительные грамоты: я-то знаю, что вы обыкновенный шпион! Пока армия на марше, никаких корреспонденции вы отправлять отсюда не будете.