В каком-то отношении знакомство с проститутками было пока самым важным событием его жизни. Это было нечто такое, к чему пришлось себя принудить. Самая мысль об этих чудовищах вызывала в нем тошноту; заставить себя искать их общества, мало того, обнимать их омерзительные тела — в этом было и предельное унижение, и победа чистой, абсолютной воли. То и другое так и осталось для Пата почти нераздельным. Он черпал удовлетворение и уверенность в том, чтобы заставлять себя погружаться все глубже, нащупать, так сказать, самое дно жизни и знать, что под ним уже нет ничего.
О высоких сферах духа у него не было сколько-нибудь четкого представления. Идеальное совершенство, о котором он каким-то образом знал, по которому равнял свои твердые, как сталь, абсолютные ценности, свое чувство справедливости, свою любовь к Ирландии, — само это совершенство оставалось в тумане, за пределами опыта. Пат не называл его богом и не связывал с примитивными требованиями своего католичества. Он даже не давал себе труда усомниться в своей религии, но спокойно брал от нее то, что отвечало его душевному складу. Единственным, пожалуй, что составляло его духовный опыт, было стремление оторвать свою волю от остального своего существа. Мальчиком он мечтал вступить в какой-нибудь из самых аскетически строгих монашеских орденов: это было бы высшей победой воли, воли одинокой и нагой, попирающей дрожащие, ничтожные человеческие желания. Мечты о монастыре Пат, уже давно отбросил, и не заглядывал он больше в темные подъезды вблизи дублинского порта, но искал лекарства от отвращения к самому себе, которое так часто на него находило, в систематическом смирении плоти. Когда Волонтеры проводили маневры в горах, он задавал себе почти невыполнимые задачи на физическую выносливость. Он нарочно не соблюдал регулярных часов еды и сна и в самые обыкновенные рабочие дни закалял себя голодом и усталостью. Он бы приветствовал военную дисциплину намного строже той, с какой до сих пор имел дело, он бы с радостью сносил, а также и сам применял телесные наказания. Ему было бы приятно видеть перед собой собственное тело, как прибитое животное, до конца запуганное и подавленное его же волей.
Но физические страдания были только символом того, к чему он стремился. Если бы он мог почувствовать себя поэтом, любым творцом, способным извлечь из грязного месива жизни что-то оформленное и совершенное, это показалось бы ему достойной целью. Но он с горечью сознавал, что такое спасение ему не дано. Он не мог выразить словами, чего ему недоставало; но уж, конечно, это была не любовь. В его жизни был всего один кусочек, или лоскуток, или обрывок обыкновенной человеческой любви, один уголок, в котором он ощущал нужду и где был нужен, и даже это и неспособность с этим совладать приводили его в смятение. Скорее уж его целью была свобода. Он презирал обычное, несовершенное устройство человеческой личности, при котором приказ абсолютного Наставника не выполняется до тех пор, пока нечистая масса живой ткани, грубое «я» не окажется готовым выполнить его без усилий. Приказ Наставника выслушан кое-как, услышан не до конца, и вот грубое «я» медленно, лениво начинает к нему приспосабливаться. Пусть это страдание, но легкое, непрочувствованное, едва осознанное. Пока не достигнут момент, когда послушание дается без усилий, между Наставником и «я» нет прямой связи, да и тогда эти двое связываются эмоционально, снисходительно, в ходе разъяснения принудительного акта, теперь уже почти завершенного. При таком методе грубое «я» может оставаться невредимым и процветать, как бы часто его ни заставляли менять направление. А вот в совершенной жизни, думалось Пату, приказ выполнялся бы мгновенно, и Наставник был бы не другом и утешителем, пусть даже полным укоризны, но скорее палачом, действительно отрывающим от «я» куски живой ткани и причиняющим ему жестокую боль.
Вот такой свободы Пат желал для себя в чистейших, глубочайших тайниках души. А в более обычном его существовании это желание почти без остатка сливалось с решимостью освободить Ирландию и с чувством, что он рожден освободителем. Ирландия, которую он любил, не поддавалась ни олицетворению, ни описанию, то было очищенное отражение его собственной ирландской сути, необходимый магнитный полюс его реакции на рабство, которое он видел вокруг себя, а еще больше в себе самом. За эту Ирландию он и хотел бороться, и борьба могла быть только кровавой. Он соглашался с мнением, что после всего, что было, свобода Ирландии должна быть куплена кровью. Так случилось, что вооруженное восстание, теперь уже неотвратимое и близкое, стало целью всей этой жизни.