Бенедикт подумал.
– Зачем?
– Не зачем, а куда. К такой-то матери.
Бенедикт открыл рот, чтобы напомнить: «закрой пасть, твое место в узде», но знал ответ и не стал нарываться на обидные грубости; у него уже и мозоль на ноге наросла от пинков, а скотине хоть бы что, пинай его не пинай, он привыкши; так что говорить он не стал, подержал рот открытым и снова закрыл, как было.
– Бензин, говорю. Тут его хоть жопой ешь... Бензин, бензин, ферштейн? – вода такая, но – горит. – Тетеря засмеялся. – Гори, гори ясно, чтобы не погасло! Птички летят, колокольчики звенят... Цыгарку-то оставь мне, пока ты там того-этого.
– Еще чего!
– Ну и хрен с тобой. Фашист.
Хуже собаки эти перерожденцы, собаку обматеришь – ей и ответить нечего. Гав, гав – и весь ее ответ; стерпеть можно. Эти же говорят без умолку, пристают к людям. Сядешь в сани – сразу начинается: и дорога ему не такая, и переулок паршивый, и перекресток перегорожен, и государство неправильно управляется, и мурзы не с теми рылами, и что бы он с кем сделал вот ужо погоди дай ему волю, и кто виноват, и как он в древности с братаном пил, и что пили, и сколько могли выжрать, и что купил, и где отдыхал, и как рыбу удил у матери в деревне, и какой у ней двор был крепкий: свое молочко, свои яички, что еще надо; и какого кота задавил, и что всех их давить надо, чтоб знали, и с какими бабами шутки шутил, и как одна Генеральша без него жить не могла, а он ей: все, прошла любовь, не жди, не надейся, а она: нет, мое сердце разобьется, проси что хочешь; и что почем когда стоило, а послушать – так ничего не стоило, хватай да уноси; а еще замечания прохожим, а еще бабам и девушкам срамные выкрики, а опосля всего и выходит, что нет чтоб прямо ехать, а норовит кружным путем.
Теперь говорит: вода пинзин, – сама вода, а сама горит. Где же видано, чтоб вода горела? – никогда этого не бывало, и помыслить нельзя! Не сходится вода с огнем, нельзя им; вот разве когда люди стоят да на пожар смотрят, а в глазах у них, будто в воде, огонь плещет, отражается; а сами-то стоят столбом, замеревши как околдованные, – вот тогда да; ну дак это же морок, наваждение одно! Нету в природе указания такого, чтоб вода горела. Разве что пришли Последние Дни?.. – не может того быть, и думать не хочу... А другое, что год объявлен високосный. А, должно быть, так: знамения нехорошие, и метель что-то липкая, и в воздухе как бы гудит.
Отворил забухшую дверь; чмокнула, как поцелуй; за ней вторая: меж дверями сенцы у ней. Маленько постоял, склонив ухо; прислушивался. Балахон надевать не стал, хоть и положено: маленькое своеволие допустил; что ж... служба, конечно, государственная, но на всякой службе своему человеку, близкому али родственнику, послабление допускается.
Поколебался: крюк в сенцах оставить али сразу с собой взять? Тут ведь как: ежели крюк с собой внести, больной голубчик догадается и сразу в крик; а где крик, там и суета: кто об стол головой бьется, кто об тубарет али печку; помещение тесное, особо не развернешься, стало быть, в руке того размаху, свободы той нету. Это хорошо на воздухе науку отрабатывать, али сказать тренироваться; ведь как санитаров учат? – кукол больших нашьют-навертят, идолов из ветоши; вот на траве-мураве и отрабатываешь приемы-то: рывок от плеча, захват с поворотом, подтягивание али другое что. На воздухе оно легко идет, а в избе, али сказать в конкретных условиях, оно уж не так. Нет.
Перво-наперво, кукла: она ж по избе не бегает, верно? истошным голосом не вопит? за стол, за тубарет не цепляется? – брык, и лежит безмолвствуя, не внемля ничему, все как по-писаному, али сказать по инструкции. А голубчик – он живой, он суетится.
Это одна трудность. А другая – это вот, конечно, что помещение тесное. Это, прямо сказать, недосмотр. Недоработка.
Так что не всегда есть возможность соблюдать все государственные правила; отсюда и послабления; конечно, можно спорить, но – «суха теория, мой друг, а древо жизни пышно зеленеет».
Бенедикт поразмыслил и оставил крюк в сенцах. Приотворил вторую дверь-то, всунул голову:
– Ку-ку-у! А кто к нам пришел!..
Ни звука.
– Варвара!..
– Кто там? – шепот тихий.
– Большой и нехороший! – пошутил Бенедикт.
Никакого отзыва, шорох один. Бенедикт вдвинулся в горницу, огляделся: чего она делает-то? Лежит на лежанке, в тряпье, а это только называется, что Варвара Лукинишна: один глаз из тряпья виден, а остальное – все гребешки, гребешки, гребешки, гребешки, гребешки, гребешки, – видать, за то время, что Бенедикт ее не видел, ее всю гребешками обсыпало.