Эйфория была запредельной. Нас шторило и штормило. Что может быть слаще, нежели статус студента МГУ, когда на дворе тысяча девятьсот восемьдесят шестой год?! В стране проживает двести тридцать миллионов, конкурс — семнадцать человек на одно место, а ты — победил, ты сделал всех, и теперь вкусишь высшего знания, преподанного величайшими мудрецами этой земли. Перспективы ошеломляли. Мечты становились реальностью. Англичанин, зачисленный в какой-нибудь Кембридж, менее счастлив, чем первокурсник Московского университета. Француз, пробившийся в Сорбонну, в сто раз менее счастлив. Я избранный, твердил себе каждый из нас, я угодил в команду счастливчиков, и не потому, что мне повезло, и не потому, что мой папа за меня заплатил, а потому что я и есть достойнейший, журналюга божьей милостью, и ныне впереди у меня дорога на самый верх, я стану корреспондентом ведущих газет, репортером намбо уан.
А потом — Хэмингуэем.
А студенты? Был студент Костя Горшков, внешне — копия молодого Маяковского, в качестве обуви он предпочитал кирзовые сапоги; будучи слушателем журфака, посещал еще лекции в историко-архивном и в институте культуры. Он ходил на профессуру, как девчонки ходят на актеров или рок-звезд. Он говорил, что не простит себе, если не послушает лекцию того или иного профессора, потому что когда эта, старая, профессура умрет, с нею умрет и Знание.
И на нашем факультете были хранители Знания. В частности, легендарный Ковалев, расхаживавший в академической ермолке. Однажды он меня похвалил. Я сдавал ему экзамен и ловко ввернул, что, мол, у Некрасова «порвалась цепь великая», а у Чехова лопнула струна, но сие есть явления одного порядка и характера, и великий Ковалев задумался, подняв очи горе, и промямлил, что мысль интересная.
Здесь впервые объективно оценили мои интеллектуальные усилия, и на титуле моей первой курсовой работы, посвященной американской контркультурной прозе, остро отточенным карандашом начертали:
НЕ ВСЕ ПРОРАБОТАНО, ЧТО ЗАЯВЛЕНО
Почти двадцать лет минуло, а я до сих пор живу с этим диагнозом.
Хочу, стремлюсь говорить о главном, об основополагающем. О смерти, о любви, о красоте, о свободе, о пороках и страданиях — но всякий раз грешу легковесностью и скоропалительностью суждений. Глубоко ныряю, да быстро выныриваю.
Здесь впервые одернули меня и поставили на место. Был тогда такой мощный и модный репортер Невзоров, создатель программы «600 секунд», король криминального сюжета. Его работу я назвал «некротической журналистикой», но меня мягко поправили. Слишком сильный термин, молодой человек. Потом я много думал. Оказывается, термины бывают слишком сильными. Разве краткая словесная формула бывает чересчур сильной? Оказывается, бывает. Хочешь научиться припечатывать одним словом — учись, припечатывай, только знай меру; помни, что словом можно убить.
Здесь впервые познал я позор. Доцент Татаринова не приняла у меня экзамен по древнерусской литературе, предложила прийти в другой раз. На повторной сдаче мне достался протопоп Аввакум, я прочел его в четырнадцать лет и наиболее сильные места знал наизусть. Хорошо, милостиво кивнула доцент, узкой сухой рукой поправляя благородные седины, а какой билет вы не сдали в прошлый раз?
— Ну, — ответил я, — вы завалили меня на «Повести временных лет».
Татаринова побледнела.
— Что? Я — вас — завалила? Как вы смеете? Вон отсюда!
Ну, я побрел вон. А хули делать, господа? Протопоп, выученный назубок, мне не помог. Древнерусскую литературу я сдал только с третьего раза.
Здесь впервые объективно оценили мой слух. Я сдавал античку. О муза, воспой Одиссея, Пелееева сына. Я кое-что знал, шел как минимум на четверку, но в середине моего прочувствованного монолога мне посмотрели в глаза и спросили:
— Что-то пишете?
Я осекся. Каждый день с восьми утра до пяти вечера я работал в строительной бригаде. Естественно, писал. Повесть о жизни. Круто, знаете ли, работать на стройке, где каждый второй — алкоголик, не умеющий забить гвоздя без предварительно выпитого стакана, а каждый первый — отсидел. И одновременно с этим зубрить античную литературу. О муза, воспой Одиссея, Пелеева сына. И параллельно сочинять повесть.
— Да, пишу, — отважно признался я.
— Что-нибудь процитируйте. Фразу, две. Мне интересно, есть ли у вас слух.
Я что-то промямлил.
— Нет, это не интересно. Невкусно. Неярко. Не играет.