— Ты рассказала об этом своей подруге?
— Нет. Потому что по здравом размышлении я поняла, что его слова меня вовсе не возмутили. Наоборот. Подобная честность достойна всяческого уважения. И еще я подумала, что и подруга, наверное, считает так же, только не говорит об этом. Тем более что они оба взрослые люди, дееспособные и умственно полноценные, и мне не стоило вмешиваться в их дела.
— Да, наверное.
— А потом мне вдруг пришло в голову, что если на свадьбе они смотрелись как любая другая счастливая пара, то и другие счастливые пары, наверное, не испытывают друг к другу такой уж великой любви.
— Логика не безупречна.
— Может быть. Но наблюдение верное.
— Да, наверное.
У меня не было никаких оснований для спора; не было никаких доводов против.
Повисла неловкая пауза, как будто в нашем разговоре был некий скрытый смысл, который мы не хотели признать, но который упорно рвался наружу. Я посмотрел на нее в упор и только тогда — в первый раз — заметил, какого цвета у нее глаза: темно-серые, как парижские крыши после дождя. Она не улыбалась.
— Только не делай поспешных выводов, — вдруг сказала она.
— В смысле?
— Ну, если ты вдруг почувствуешь какую-то опасность, ты можешь подумать, что ты мне нравишься.
— А какая она… ну, просто из любопытства… эта девушка, с которой у тебя связь, как ты это определяешь?
— А что плохого в таком определении? Анник.
— Анник.
Что я мог рассказать? У меня было странное ощущение, что все, что я буду рассказывать, будет предательством. Но если я вообще ничего не скажу, Марион может подумать, что я стыжусь своей девушки. Даже малейшее колебание может быть воспринято так, как будто я лихорадочно соображаю, как бы ловчее соврать.
— Ты не обязан мне ничего рассказывать… в конце концов, это не мое дело.
— Нет, я хочу рассказать… то есть я вовсе не против, чтобы рассказать. Она… она очень искренняя и честная… и очень эмоциональная, и… (Господи, что еще?)… и я никогда ей не вру.
— Это хорошо. — Марион встала и полезла за кошельком, чтобы заплатить свою половину счета. — И не волнуйся, я не буду тебя смущать.
Я вдруг понял, что у меня горят щеки. Когда Марион попросила меня описать Анник, я обнаружил, что почему-то представляю ее только в момент оргазма, когда она извивается подо мной. И еще я обнаружил, что мне трудно переводить наши с Анник отношения в слова непривычного английского языка.
— Я не смущаюсь, мне просто…
Она швырнула на стол пару монет и ушла, даже не попрощавшись. Я с остервенением набросился на остатки моего сандвича — влажный кусок пресного «дырчатого» хлеба. Допивая кофе, я поперхнулся. С чего я так разволновался и даже расстроился? Может, мне нравилась Марион? Почему я жалел, что она ушла? В этом что-то такое есть — когда тебе нравятся сразу две девушки. А ты нравишься им. Но я не был уверен, что нравлюсь Марион. «Классные сиськи», — пробормотал я себе под нос; хотя, если честно, я понятия не имел, классные они или нет. Впрочем… конечно, они были классными. Хотя бы уже потому, что они вообще были. Потому что они «обитали» в бюстгальтере с крючочками сзади и всякими потайными резиночками и штрипками, которые иногда видны из-под платья. Они были классными потому, что — если тебе повезет — тебе разрешат на них посмотреть. Или даже потрогать.
Но это я только храбрился. Главной чертой Марион, насколько я успел заметить, была ее прямота и простота в хорошем смысле слова. Она вся излучала физическое здоровье. Рядом с ней я себя чувствовал немного лгуном, даже когда говорил правду. Впрочем, то же относилось и к Анник. Интересно, это совпадение — или это нормальное состояние мужчины рядом с любой девушкой? И как это выяснить?
Я заплатил по счету и прошелся до площади Республики. Дюма-père [107] построил здесь свой théâtre historique, [108] где ставил свои же пьесы. Публика занимала очередь за двое суток, чтобы попасть на открытие. Успех был просто ошеломляющим, и тем не менее через десять лет этот проект сделал его банкротом. Такого великого времени больше не было — великого времени и великих амбиций. Дюма въезжал на конюшню, хватался руками за потолочную балку, сжимал ногами бока коня и приподнимал его от земли. Также он утверждал, что у него разбросано по миру 365 внебрачных детей — по одному ребенку на каждый день года. Поразительная жизненная сила. Но спускаясь в метро, я подумал, что с тех пор все изменилось. Мир измельчал, и люди тоже. Взять хотя бы внебрачных детей: теперь уже никого этим не удивишь.