Сегодня, когда интеллигентные беседы неожиданно стали чем-то вроде индульгенций для политики и делопроизводства, культурологов в нашем обществе стало столько же, сколько в советском обществе было комсомольских секретарей. Кого ни возьми — и тот культуролог, и этот.
2. Ответственный за всечеловечность
Важен не ответ, важно, кто задает вопрос и почему. В России это особенно важно. Поскольку означенный свод вопросов традиционен для российской интеллигенции, такой тип мышления суть ее родовой признак. Подобные вопросы интеллигенты задавали из чувства вины перед народом за свою относительно комфортную жизнь, из желания стать просветителями, из невозможности цивилизовать начальство — словом, из комплекса чувств, знакомых нам по романам Достоевского и рассказам Чехова.
В 30-е годы интеллигенцию определяли как «прослойку», трудновычислимую социальную страту, попутчицу пролетариата и крестьянства. Ведя родословную аж от декабристов и Пушкина (такой счет не слишком точен, однако разночинец, а за ним и советский интеллигент думал о декабристах как о прямых этических учителях и предшественниках), интеллигенция негодовала на бюрократическое определение «служащий». Интеллигент болел за свой народ и был готов на жертву, он чувствовал себя ответственным за права и свободы — какой же он служащий? Служение — но не служба, вот путь русского интеллигента. Служат — чиновники, ненавистная государственная каста, держиморды и опричники. Как определить интеллигенцию точнее, нежели через понятие «служащие», сказать затруднялись, но безусловно интеллигенция заслужила отдельной от инженеров судьбы. И действительно, инженер вскоре перестал существовать, а интеллигенция оформилась в совершенно определенный, вполне сформировавшийся класс. У этого класса в ведении оказалось самое существенное орудие производства — идеология. Свидетельством того, что интеллигенция оформилась как класс, стало появление классового самосознания, обозначение своей позиции по отношению к другим классам. В случае с начальством — сложные договорные отношения на выполнение социального заказа, в случае с народом — замена прежних прекраснодушных обещаний трезвым подсчетом выгод и потерь. Сострадание к народу как к еще более угнетенному и слабому, чем сама интеллигенция, сменилось подозрительностью и обдуманным презрением.
Надо сказать, что народ и прежде никто особенно не любил — просвещенные люди все время пеняли народу на то, что он какой-то диковатый получился, не столь умилительный, как у соседей, немецких романтиков или шотландских бардов. Ни тебе веселящего душу свода магических преданий, ни пристойной мифологии — но хаос, пьянство, темное варварство. Однако находились время от времени чудаки вроде Толстого или народников, звучали фразы «меня не испугают мужики с дубьем». Но пришло время — и именно мужики с дубьем напугали. И в жертву такому народу, такой бесовской толпе приносить себя отнюдь не хотелось. Образовать бы их — так ведь не хотят, черти! Петра им, Петра с дубиной — чтобы попрятали свое нелепое дубье и взялись за ум.
Интеллигент был готов принести жертву, но отныне жертвой стало то, что интеллигент вынужден разделять судьбу своего народа. Интеллигент не мог простить народу то, что народ его предал в годы пролетарской революции. Демократ не мог простить народу то, что народ был доволен режимом, при котором интеллигенту не воздавалось (или казалось, что не воздается) по заслугам. Либерал презирал народ за то, что народ был еще большим рабом, чем он, либерал. Интеллигенту казалось, что, коль скоро он сознает свое рабское состояние, он все же раб в меньшей мере, чем народ, который своего рабства не осознает. Так случилась вещь неожиданная для истории гуманистической мысли: интеллигенция поставила свою трагедию выше трагедии народа — вещь невозможная в XIX веке.
Среди прочих мифов, тешащих самосознание российского интеллигента, существует миф о «всечеловеке». Всечеловек — это, судя по описаниям, такое специально устроенное существо, которое не живет лишь проблемами собственного бытия, не руководствуется лишь личным опытом — но открыто всему миру. Оно, это существо, восприимчиво к любой внешней — и даже географически удаленной — реальности. Оно, это существо, легко впитывает в себя чужую культуру, оно отзывчиво к проблемам мира в целом. Ощутить себя таким существом для российского интеллигента спасительно: это некий бонус, данный судьбой во искупление неприятного климата, нелегкого материального положения и неопрятного соседства. С тяжелой руки Достоевского и легкой — Блока, которым было внятно решительно все, миф этот въелся в мозги рядового обладателя библиотеки. И это служит утешением среди бед: как ни далеки мы от центров цивилизации, как ни черна наша история, как ни дик наш народ, а все же, по выражению одного диссидентского поэта, «беспокойная жилка» российской интеллигентности бьется в нас, и через это биение мы приобщены к мировой, общей культурной традиции. Мы рождены в скучных и постылых местах, нас трудно причислить к европейским народам, однако есть в нас это незаурядное свойство — мы всечеловеки. Мы, русские интеллигенты, люди особой породы, нам историческое предопределение нипочем: силой духа, фантазией и страстью мы раздвигаем рубежи своей Родины, и живем — всем миром. Соображение это крайне утешительное.