Семья растерянно молчала.
— Ну что, — потер ладонь о ладонь Томазо, — собирайся, Себастьян, ты арестован.
— За что? — обмер тот.
— Как за что? — улыбнулся Томазо. — За ересь. Если быть совсем уж точным, за жидовскую ересь.
Он еще долго и с удовольствием наблюдал, как это работает — с точностью хорошо отлаженного часового механизма. Крещеные евреи, даже те из них, кто искренне принял Христа как Спасителя, прокалывались как раз на таких вот мелочах.
Стоило еврею помыться или надеть чистую рубаху, выпустить из мяса кровь или выбросить несъедобные с его точки зрения железы — и приговор был готов. В конце концов их начали брать даже за то, что новохристианин по умыслу или по ошибке поел мяса барана, зарезанного евреем, или по обычаю проверил остроту ножа ногтем.
Далеко не всех из них ставили на костер; более всего инквизиторам нравилось приговаривать уличенных в мелких проступках евреев к прибиванию рук и ног гвоздями — на час, на два, на день… Но по какой бы причине крещеный еврей ни попадал в Инквизицию, его обязательно приговаривали к конфискации имущества. А поскольку все ссудные и обменные лавки по внутрисемейным соглашениям были записаны как раз на крещеных, они мгновенно переходили в руки приемщиков Инквизиции, а после выплаты доли доносчика — Церкви и Короне. Ловушка сработала — да еще как!
Исаак Ха-Кохен стремительно завершал дела. Собрал платежи по мелким, давно уже выданным сеньорам ссудам и вернул вклады удивленным горожанам. Завершил несколько старых многоходовых комбинаций и сел писать письмо сеньору Франсиско Сиснеросу.
«Целую Ваши Ноги, Наш Высочайший Покровитель и Отец», — написал он и в гладких, полных почтения фразах напомнил, что время урожая давно прошло и ему, старому недостойному Исааку Ха-Кохену, пришло время отдавать взятые под процент деньги гранадским евреям. Добавил между делом, что не так давно принял христианство, а потому теперь имеет полное право легально заниматься семейным делом. Пожелал успехов, рассыпался в любезностях, подписал, свернул письмо в трубочку и опечатал фамильным перстнем. Вызвал Иосифа, поручил доставить письмо воюющему в далекой Италии сеньору Франсиско, проводил его до ворот, поцеловал и принялся ждать. И, как он и предполагал, наступил момент, когда брат Агостино во главе нескольких доминиканцев ввалился в его лавку.
— Уже понял? — хмыкнул он.
— Конечно, — кивнул одетый в свой лучший, а на самом деле единственный бархатный камзол с кружевным воротником Исаак. — Но тебе ведь нечего мне вменить.
— Ты так думаешь? — хихикнул Комиссар.
— Конечно, — уверенно кивнул Исаак. — Я стар и прожил среди христиан вдвое дольше, чем ты, и уж, будь уверен, с тех пор, как я окрестился, я не нарушил ни единого христианского правила.
Комиссар поджал губы, и старый меняла, видя, к чему движется дело, сорвал с шеи кружевной воротник, не без труда встал на изуродованные ревматизмом ноги и выдернул шпагу. Двоих каплунов он бы с собой забрал точно.
— В могилу торопишься, старый пень, — не веря своим глазам, выдохнул Комиссар, — и даже не хочешь узнать, кто на тебя донес?
— Не хочу, — отрезал Исаак.
— И в чем тебя обвиняют, не желаешь знать?
— Нет.
Комиссар подал знак монахам, и те отступили назад.
— Вот, читай, — швырнул Агостино на стол четвертушку бумаги. — Тебя обвиняют в связях с вождем гугенотов доном Хуаном Хосе Австрийским.
— С доном Хуаном? — оторопел Исаак.
Он не видел Австрийца около сорока лет — с тех самых пор, как ходил с ним в поход против марокканского султана.
— И показания на тебя дает твой собственный сын Иосиф.
Исаак вздрогнул, пошатнулся и выронил шпагу. Схватил четвертушку со стола и впился глазами в кривые строчки.
— Бедный мальчик…
Чтобы спрятать отца понадежнее, Бруно второй раз пошел на должностное преступление. Выдернул из стопки дел наиболее ему интересное и тем же вечером навестил семью виновных в богохульстве еретиков.
— Пока я работаю в Трибунале, вас не тронут, — гарантировал он. — Я буду «терять» доносы каждый раз.
— А что взамен? — побледнела богохульная семейка.
— Приютите моего отца, — пожал плечами Бруно.
Он знал, что у них нет выбора, как знали это и они.
— Деньги на еду я дам…
Затем Бруно отыскал для Олафа хорошего врача, прикупил приличной одежды и каждый вечер помогал превратившемуся в старика мастеру одеться и выводил его на солнышко — во двор. Около часа рассказывал почти ничего не слышащему отцу о том, что интересного произошло на службе за день, а затем возвращался в Трибунал и принимался за работу.