— Кончай, Вилл.
— Нет, сэр, я не кончу. Спору нет — эта карусель уж очень заманчивая. Думаешь, мнехочется всю жизнь оставаться тринадцатилетним? Нет уж! Но ей же богу, Джим, скажи правду, тебе в самом делехочется стать двадцатилетним?
— О чем ещемы говорили все лето?
— Верно, говорили. Но если броситься, очертя голову, в эту волочильную машину, которая вытянет в длину твои кости, Джим, потом ты не будешь знать, что делать с этими костями!
— Я буду знать, — прозвучали в ночи слова Джима. — Я — буду.
— Конечно. Ты просто уйдешь, Джим, и оставишь меня здесь.
— Ну почему, — возразил Джим, — я тебя не оставлю, Вилл. Мы будем вместе.
— Вместе? Ты — ростом на полметра выше, длинные руки-ноги? Глядишь на меня сверху вниз, и о чем нам с тобой говорить? Мои карманы набиты веревочками для бумажных змеев, шариками и узорчатыми листьями, а ты развлекаешься на свой лад с пустыми, чистенькими карманами — мы об этом будем говорить? И ты будешь бегать быстрее и бросишь меня…
— Я никогда не брошу тебя, Вилл…
— Бросишь и не оглянешься. Ладно, Джим, давай бросай меня, потому что со мной ничего не случится, если я буду сидеть под деревом и играть сам с собой в ножички, пока ты там сходишь с ума, заражаясь пылом коней, которые скачут по кругу как одержимые, но слава богу, они больше не скачут…
— А все из-за тебя! — крикнул Джим и осекся.
Вилл подобрался, сжимая кулаки.
— По-твоему, я должен был позволить подлому юному злыдню стать достаточно взрослым злыднем, чтобы он оторвал нам головы? Пусть себе скачет по кругу и харкает нам в глаза? И ты тоже там, вместе с ним? Машешь рукой, сделал круг, опять помахал: пока! А я чтоб стоял на месте и только махал в ответ — ты этого хочешь, Джим?
— Угомонись, — сказал Джим. — Ты же сам говоришь — теперь уже поздно. Карусель сломана…
— А когда ее починят, они прокрутят этого жуткого старика Кугера в обратную сторону, сделают достаточно молодым, чтобы он мог заговорить и вспомнить наши имена, и тогда они погонятся за нами не хуже каких-нибудь каннибалов — или только за мной, если ты надумал поладить с ними и сказать мое имя и где я живу…
— Я не способен на это, Вилл. — Джим тронул его за плечо.
— О Джим, Джим, ты ведь соображаешь? Все в свое время, как говорил нам проповедник в прошлом месяце, шаг за шагом, один плюс один, а не два плюс два, вспомни!..
— Все в свое время… — повторил Джим.
Тут до них донеслись голоса из полицейского участка. В одном из кабинетов справа от входа говорила женщина, и ей отзывались мужчины.
Вилл кивнул Джиму, они живо протиснулись сквозь кусты и заглянули в окно.
В кабинете сидела мисс Фоули. Тут же сидел отец Вилла.
— Не понимаю, — говорила мисс Фоули. — Чтобы Вилл и Джим вломились в мой дом, украли вещи, убежали…
— Вы видели их лица? — спросил мистер Хэлоуэй.
— Когда я закричала, они оглянулись, их осветил фонарь.
«Она не говорит про племянника, — подумал Вилл. — И конечно, не скажет».
«Понял, Джим, — едва не закричал он, — это была ловушка! Племянник ждал, что мы будем его выслеживать. Ему нужно было втравить нас в такое дело, чтобы нас потом никто не слушал, ни родители, ни полицейские, что бы мы ни толковали им про луна-парки, про ночные прогулки, про карусели, — потому что нам не будет веры!»
— Я не хотела бы подавать в суд, — сказала мисс Фоули. — Но если мальчики невиновны — где они?
— Здесь! — крикнул кто-то.
— Вилл! — выпалил Джим.
Поздно.
Потому что Вилл, подпрыгнув вверх, уже карабкался в окно.
— Здесь, — коротко произнес он, ступая на пол.
Глава двадцать седьмая
Они тихо шагали домой по окрашенным луной тротуарам — мистер Хэлоуэй посередине, мальчики по бокам. Когда дошли до дома, отец Вилла вздохнул.
— Джим, я не вижу никакого смысла в том, чтобы терзать душу твоей матушки в столь поздний час. Если обещаешь рассказать ей все за завтраком, я отпущу тебя. Ты можешь войти так, чтобы не разбудить ее?
— Конечно. Посмотрите, что у нас есть.
— У нас?
Джим кивнул и подвел их к торцовой стене, где в гуще листьев и мха они нащупали вбитые тайком в кирпич железные скобы, по которым можно было подняться к окну его комнаты. Мистер Хэлоуэй тихонько рассмеялся, при этом что-то кольнуло его сердце, а голову пронизала странная грусть.