Старуха присмотрелась ко мне, наклоняя голову из стороны в сторону, потом протянула широкопалую ладонь, больше похожую на разбухшее коровье вымя, чем на человеческую руку, и коснулась моего запястья. Затем она испустила резкий, сухой звук — то ли хрип, то ли кашель — и зашипела, точно разъяренная гусыня, обнажая остатки пожелтевших, обломанных зубов и брызгая во все стороны слюной. Наконец припадок закончился, и тут старуха как-то съежилась и вроде бы даже попыталась пасть к моим ногам.
— Глупцы, чертовы глупцы, все до одного. Разве вы не видите, какого цвета у нее кожа, какая она красивая, так и сияет? Подумать только, я дожила, дожила до этого дня, до этой ночи. Я счастлива, я получила благословение. Жизнь моя пришла к концу, я получила благословение.
— Да полно, старая Джоан, не мели вздор, скажи нам, кто это, — закричала толпа.
— Ладно, ладно, я скажу. Это Цыганская Богородица, Мария Египетская, Цыганка Мери собственной персоной, вот кто это такая. Она спляшет для вас, если ее хорошенько попросить, а если она вас невзлюбит, у вас утробы от бородавок полопаются, а в щели зубы вырастут. — Она понизила голос и заговорила, обращаясь ко мне одной: — Прости, госпожа, теперь меня призывает твоя сестра, твоя сестра и моя мать Геката, но когда-то я превыше всех любила тебя.
С этими словами она отвернулась и пошла прочь, колеблясь, точно подгнившее дерево на ветру. Так, спотыкаясь, шаркая, она пробиралась сквозь сгустившийся дым в ту постель, из которой, ее подняли — должно быть, в последний раз.
Я догадалась, что Гекатой она называла Кали. Все уставились на меня.
— Ты в самом деле Цыганка Мери? — стали они спрашивать. — Ты станцуешь для нас? Пожалуйста, попляши!
Я оглядела маленькую группку женщин; чуть дальше вся толпа извивалась и притоптывала не в лад под грохот барабанов и дерганый ритм хриплых труб. То и дело крестьяне принимались махать руками над головой, восклицая: «Э-ге-гей, серебряная луна!», призывая этими словами Царицу Небес. Кое-кто уже пристроился к столу, пиво пили прямо из бочки, молодые люди выдергивали из бочонка затычку и подставляли рот под струю, очень похожую на струю мочи, они ловили ее ртом, как собаки ловят пастью молоко, льющееся из коровьего вымени. На закуску у них были куски свинины с большими ломтями серого ржаного хлеба. Если бы я пустилась в пляс, никто бы и внимания не обратил. Хорошо бы я выглядела, отплясывая где-нибудь в уголке, пока мои зрители полностью погружены в выпивку, еду и собственные забавы.
— Потом, — пообещала я.
«Потом» наступило примерно через час. Я с толком использовала это время. По моей просьбе Эрика отвела меня к себе в хижину, и там я подготовилась к выступлению. В хижине в очаге тлели бледные угли, в свисающей с потолка корзине раскачивался младенец. Мужчиной тут и не пахло либо Эрика только что овдовела, либо ей удалось попользоваться чужим мужем. У нее не нашлось никаких украшений, кроме медных браслетов. Мы обмакнули их в пиво, чтобы они заблестели, будто золото. Я вообще-то люблю медь, этот металл посвящен Парвати. У меня с собой был мешочек с жемчугами, я спрятала его, войдя в деревню. Куда именно? Не скажу. Не надо обижаться — у каждого свои секреты.
Эрика согласилась рискнуть — оглядевшись и убедившись, что за нами никто не наблюдает, мы пробрались в церковь. Священник навещал это селение только раз в месяц, но у него в сундуке хранилось облачение. С помощью кремня, огнива и трутницы Эрика зажгла несколько свечей. Пока она перебирала одежду, лежавшую в сундуке, я подняла повыше одну из свечей и обошла всю церковь. Здесь пахло сыростью и прелью, холодный камень источал телесную влагу давно умерших людей. Вот он, Иисус, растянутые в муке мышцы, мертвенно-бледная кожа, он висит на своем кресте, бедный глупец, вот его мать в боковом приделе, она держит на руках дитя и над головой у нее сверкает нимб из золотых листьев. Но где же прославление матери? Ведь это младенец должен смотреть на нее с молитвенным восторгом, а не наоборот.
Вернувшись в ризницу, я снимаю через голову балахон и слышу короткий, изумленный вздох Эрики. Я беру женщину за руку — ее рука огрубела от стирки и полевых работ, — поглаживаю ее ладонью свою грудь — плоскую часть груди, там, где она еще не раздваивается, — затем обе груди, плечи, спину и ягодицы, а Эрика все вздыхает, дивясь, какая гладкая у меня кожа, как светится моя смуглота в пламени свечи. Она протягивает мне омофор[27] с красивой вышивкой, с завязками сзади, и мы сооружаем из него юбочку, или, скорее, передник, какой надевают храмовые танцовщицы.