И вот однажды, набравшись сверх обычного в компании своего все быстрее стареющего – и, соответственно, все быстрее пьянеющего – содержателя, желтоволосая заговорила, без истерики, нормальным своим, невыразительно нежным голоском, так же, как иногда рассказывала по просьбе совсем одуревшего от похоти старика о других клиентах и своих с ними развлечениях.
«Тогда ведь они могли тебя замочить, – сказала она, – только я с ними договорилась, что вторую дверь снаружи закрою, я им и про нее сказала, а сама не закрыла, так они мне не поверили и сами проволокой замотали, а я пошла и раскрутила, все пальцы изломала, а потом хотела своим ключом все-таки закрыть, надоел ты мне тогда с твоими ухаживаниями, а потом все-таки не закрыла, так что я тебя не только подставила, а спасла, а подставила их, потому что мне одни пацаны две штуки дали, чтобы я их подставила, а что те тебя замочат, этих пацанов даже устраивало, потому что тогда тем по пятнашке, минимум по десятке светило, а так они меньше получили, но я тебя пожалела, а потом и тебя боялась, тебе же не расскажешь все, и пацанов особенно боялась, но они меня не тронули, потому что тут все началось, в газетах и по ящику, и пацанам этого в принципе было достаточно, а я им сказала, что те сами дверь не закрыли, и пацаны мне, не знаю почему, поверили, а потом...»
В то же время, пока я все это излагаю, додумывая на ходу сюжет, в моей собственной жизни продолжает идти реальное (так я думаю) время, и жизнь происходит сама по себе, независимо от моего сюжета.
В этой жизни существует город, ставший за последние годы не просто неузнаваемым, а поменявший даже климат, не то Сочи, не то Нью-Йорк, дикая влажность, все с непривычки ходят потные, липкие, жалуются на давление, а вокруг каждый день меняется картинка, уходят тени знакомой Москвы, случайно свернув в переулок, обнаруживаешь заканчивающуюся стройку, особнячок реконструированный или шикарный гостиничный билдинг в стиле фальшивого русского модерна, понимаешь, что, когда эта новая жизнь устоится окончательно, тебя уже не будет, и не знаешь – радоваться, что не доживешь, или плакать, но скорей все же радоваться, черт с ними, с комфортом и чистотой, которые неизбежно наступят, но та, единственно понятная и находившаяся внутри тебя, как печень или желудок, жизнь исчезла, и правильно будет исчезнуть вслед за нею, только краем глаза посмотрев на новую, уже не твою.
Это фон.
А на переднем плане все своим чередом: служба, неприятности со здоровьем, вызванные как естественными возрастными причинами, так и – в большей степени – совершенно неуверенной жизнью... И однажды я заметил, что становлюсь все больше похож на своего недописанного, но скороговоркой обозначенного героя.
Открытие это меня несколько изумило. Общее место относительно Эммы Бовари, которая – я, в предыдущих моих литературных затеях никогда не опровергалось. И даже наоборот: я ему следовал более, чем многие другие сочинители. Во-первых, потому, что по части выдумывания жизнеподобных ситуаций и характеров был слаб и сам знал об этом, так что приходилось заменять реальность всякими сказочными поворотами; во-вторых, потому, что по собственным читательским вкусам предпочитал угадывать за персонажами живых людей и, конечно, прежде всего автора, а писал всегда то и только то, что сам хотел бы прочитать.
Но тут все пошло наоборот: персонаж начал оказывать на автора такое влияние, что не только образ жизни и многие события стали совпадать: я заметил, что и стиль речи, выбранный мною для характеристики престарелого французского русского, упорно называющего самолет авионом и говорящего «взять метро до Измайлова», все больше становится и моим собственным стилем. В разговоре это было манерно, а на письме возникли проблемы, потому что не получалась моя излюбленная косвенно-прямая речь, когда повествование идет то словами одного героя, то другого, а то просто авторскими, – а теперь стало все сливаться. Кстати, именно последнее меня и огорчило больше прочего, хотя, казалось бы, имелись обстоятельства и более серьезные: беспутство Юрия Матвеевича Шацкого, доходящее уже до натурального безумия, и безумия в московских условиях опасного, все сильнее забирало и меня.
Ночами совершенно не мог спать и, следовательно, опять пил. Причем добро бы только печень многострадальную тихонько добивал в ее собственном логове – неудержимо тянуло меня из дому, совсем не мог быть один. Придумывал себе любой повод, чтобы одеться, хоть бы и в третьем часу ночи, по-пьяному старательно проверить, все ли выключил, хорошо ли закрыл дверь, и выйти из рушащегося и как следует загаженного подъезда в городскую жуткую ночь. Ведь живу у вокзала, стоит ли по этой свалке ночью болтаться, здесь и днем-то противно... Но нет: то вода минеральная кончилась, то сигареты, а то и родимую прикончил раньше, чем в постель свалился, – словом, надо идти.