— Что ты делаешь в Фарнхэме? — удивленно спросила она.
— Мы живем в свободной стране, — возмутился Гэвин.
Он всегда отвечал подобным идиотским образом, если его спрашивали, зачем он что-то делает или как оказался там-то. Его ответ напомнил Колетт, что она была совершенно права, оставив его. Он не смог бы сделать этого лучше, даже если бы обдумывал свои слова неделю.
Эл одним взглядом осмотрела его. Когда Колетт обернулась, чтобы представить подругу, та уже давала задний ход.
— Я сейчас… — сообщила она и растворилась в направлении отдела косметики и парфюмерии.
Там она тактично отвела глаза и принялась орошать себя всеми духами подряд, чтобы отвлечься и не подслушать невольно чужой разговор.
— Это она и есть? Твоя подруга? — спросил Гэвин. — Боже, ну и толстуха. Получше никого найти не могла?
— Она весьма успешная деловая женщина, — парировала Колетт, — а также очень добрый и заботливый работодатель.
— И ты живешь у нее?
— У нас прелестный новый дом.
— Но почему ты живешь у нее?
— Потому что я нужна ей. Она работает круглые сутки без выходных.
— Никто так не работает.
— Она — работает. Но тебе этого не понять.
— Мне всегда казалось, что в тебе есть что-то от лесби, Кол. Я сразу так подумал, когда впервые увидел тебя, только ты спустилась в бар, в том отеле — где же это было? — во Франции, ты шла прямиком ко мне, высунув язык. И я подумал, да, с этой вряд ли что получится.
Она отвернулась и пошла прочь. Он позвал:
— Колетт… — Она обернулась. Он сказал: — Может, выпьем как-нибудь вместе. Только без этой. Ее не приводи.
Она открыла рот, уставилась на него — и целую вечность глотала оскорбления, прожеванные и переваренные, они поднимались из ее нутра и застревали в горле. Она задержала дыхание, руки ее скрючились в клешни, но все, что Колетт смогла выдавить из себя, было: «Иди на хрен». Нырнув обратно в магазин, она заметила свое отражение в зеркале, кожа пошла пятнами от ярости, глаза выпучены, и впервые в жизни Колетт поняла, почему в школе ее называли Чудовищем.
На следующей неделе в Уолтоне-на-Темзе они сцепились с мужчиной на многоэтажной парковке. Две машины нацелились на одно и то же место; классическая пригородная перебранка, какие мужчины легко забывают и из-за которых женщины плачут и трясутся часами. Обычно в подобных случаях Эл успокаивающе сжимала руку Колетт, вцепившуюся в руль, и говорила, забудь, пусть получит то, что хочет, какая нам разница. Но на этот раз она опустила окно и спросила у мужчины:
— Как вас зовут?
Он выругался. Она привыкла к гадкому языку бесов, но разве можно ожидать брани от такого мужчины, от мужчины вроде тех, что живут на Адмирал-драйв, от мужчины в куртке из почтового каталога, от мужчины, казалось бы готового воскликнуть: «А давайте устроим барбекю!»?
Она сказала ему:
— Хватит, хорош! Вам что, делать больше нечего, как крыть женщин на парковках? Отправляйтесь домой и застрахуйте свою жизнь подороже. Почистите компьютер и сотрите все картинки с детишками, вы же не хотите, чтобы потом кто-то нашел их. Позвоните своему врачу. Запишитесь на утро, настаивайте, чтобы он вас принял. Скажите им, левое легкое. Медицина в наши дни на высоком уровне, знаете ли. Главное — успеть, пока оно не распространилось.
Она снова закрыла окно. Мужчина что-то сказал, его машина с визгом умчалась прочь. Колетт аккуратно припарковалась на трофейном месте. Она искоса глянула на Эл. Но не осмелилась спросить ее. Конечно, они опаздывали, им нужно было это место. Она закинула удочку:
— Жаль, это не я его отбрила.
Эл не ответила.
Когда тем вечером они пили чай дома, она спросила:
— Эл, тот парень на парковке…
— Ну да, — сказала Эл. — Конечно, это была всего лишь догадка. Насчет порнографии, — добавила она.
Теперь во время их поездок на заднем сиденье машины царила блаженная тишина. Дидкот и Абингдон, Блюбери и Горинг, Шинфилд, Уонерш, Лонг-Диттон и Лайтуотер. Они знали, что жизни, которые мелькают за окном, куда зауряднее, чем их собственные. Гладильная доска в пристройке ждет, пока на нее накинут простыню. Бабушка на автобусной остановке наклонилась, чтобы сунуть печенье в открытый ротик ребенка. Грязные голуби расселись на деревьях. Фонарь горит за темным забором. Тоннели, освещенные тусклыми лампами, один за другим остаются позади: Отфорд, Лимпсфилд, Нью-Элтем и Блэкфен. Они сторонились центральных улиц и торговых центров изуродованных городков, причиной тому были сбитые с толку мертвые, кучкующиеся у мусорных баков возле закусочных, сжимая ключи в руках, или же выстроившиеся в очередь с коробками для завтрака там, где некогда были фабричные ворота, где некогда за покрытыми копотью окнами шумели и пыхтели станки. Их там тысячи, таких трогательных и таких тупых, не способных перейти дорогу, чтобы попасть, куда им надо; они трясутся на обочинах новых магистралей и окружных, а машины несутся мимо, они толпятся в железнодорожных тоннелях, под лестницами многоэтажных парковок, они сгущают воздух на входах в метро. Если они натыкаются на Элисон, то тащатся за ней домой и начинают докучать при первой же возможности. Они пихают ее локтями под ребра и задают вопросы, без конца задают вопросы — да только все не те. Всегда: где моя пенсионная книжка, номер 64 уже уехал, как насчет яичницы с беконом на завтрак? Никогда: я что, умер? Когда она сообщает им эту новость, они начинают выяснять, как это случилось, пытаются отыскать какой-то смысл, перекинуть скользкий мостик между временем и вечностью. «Я как раз включила утюг, — говорит женщина, — и как раз принялась за левый рукав рубашки Джима, той, что в синюю полоску… его… нашего Джима… в полоску…» Ее голос слабеет от натуги, и Элисон объясняет ей, вводит в курс дела, и тогда: «А, понятно», — скажет она довольно спокойно, а потом: «Все понятно. Что ж, такое случается, верно? Ладно, не буду больше отнимать у вас время, я вам очень обязана. Нет, спасибо, я выпью чаю дома… Не хочу портить вам вечер…»