Правда, если уговаривать ее слишком настойчиво, она может затаить нехорошее чувство и потом отравить ему всю жизнь, так что для осторожности у него были и своекорыстные мотивы. Но этого Кристофер почему-то не опасался. Он хорошо знал Милли, знал ее несокрушимую жизнерадостность. Она не спасует в беде. Но если замужество для нее беда, зачем навязываться? Может быть, просто выручить ее из финансовых затруднений — это не так уж трудно — и не ждать награды? Горе в том, что награда и так была проблематичной. Он выразился очень точно, сказав, что от Милли-жены может ждать самое большее верности в разумных пределах. Не то чтобы он предвидел измены, хотя и это не исключалось, но он знал, что Милли Несможет устоять перед соблазном новых побед или сдержать свои летучие симпатии и что требовать этого от нее, если она станет миссис Беллмен, было бы глупо. Пока Милли не замужем, от нее, сколько она ему ни обязана, нельзя ждать почти ничего. Очень скоро она попросту забудет, как все было.
И все же, подобно тому как постепенно расшифровывается надпись на незнакомом языке, так ему становилось все яснее, что его долг — снабдить Милли деньгами, легко и великодушно отказавшись от затеи, которая только и могла возникнуть в столь грубо материальном контексте, а иначе представлялась бы для него абсолютно неосуществимой, а для Милли — абсолютно неинтересной. Когда рассуждения его достигали этой точки, вопрос сразу же облекался в новую форму: намерен ли он выполнить свой долг? К эффектному поступку он был готов, ну а к незаметной жертве? Но тут его влечение к Милли, сам ее сияющий образ, внезапно открывшийся ему подобно чудотворной иконе, заставлял его умолкнуть, благодарно смириться перед неизбежным. Он просто не может устоять. А потом снова слышался шепот противоположных доводов, и все начиналось сызнова. И в среду утром он все еще колебался, склоняясь к малодушной мысли — подождать, что скажет Милли и как ее слова подействуют на его настроение. Проявляя непростительную слабость и полностью это сознавая, он препоручил решение нравственного вопроса себе же, но завтрашнему.
Мысли эти одолевали Кристофера большую часть ночи, в промежутках между бурями кошмаров, от которых в памяти осталось только какое-то темное пятно. Чувствуя, что не может больше лежать неподвижно в рассветных сумерках, он, весь разбитый, вылез из постели и тут же судорожно поджал пальцы ног, не желавших ступать на холодный пол. Сон еще гудел и роился где-то рядом. Опустив голову, Кристофер заметил, до чего худые у него ноги. Сидя на краю постели, он разглядывал свои костлявые колени и лодыжки и узкие белые голени, поросшие редкими длинными черными волосами. Как застывшая замазка вытянутая в длину, но без сколько-нибудь четкой формы и цвета. Пришло неприятное ощущение, что и весь он такой же негибкий, старый, дряблый. Без одежды он будет похож на деревянную куклу — палка палкой, нечто столь примитивное, что о связи с человеческим телом тут можно только догадываться. Он ничего не может требовать от Милли. Но в эту минуту его ужаснула даже не мысль о Милли, а застарелый страх смерти, не посещавший его уже много лет.
Он встал и накапал себе валерьянки. Потом с рюмкой в руке подошел к окну. Сад стоял очень тихий, едва различимый в синеватых сумерках. Он показался Кристоферу незнакомым — отражение в старом потускневшем зеркале, странно изменившийся зеркальный сад. Никогда при дневном свете деревья и кусты не выглядели такими величаво спокойными, что-то знающими, застывшими, как в трансе. Кристофер передернулся и тут же понял, что к чему-то прислушивается — может быть, к падению капель росы с острых кончиков пальмовых листьев. Но синий воздух молчал, мутный, пустой, без единого звука, даже моря не слышно. Он уже хотел отступить от окна в привычный уют своей спальни, как вдруг уловил в туманном пространстве сада что-то необычное. Там стоял — или померещился ему — какой-то человек. Он стал напряженно вглядываться. Колдовство обрело новый облик, смутная угроза синих сумерек сосредоточилась в этом неподвижном пришельце, еще более тихом и таинственном, чем замершие в ожидании деревья. Кристофер с усилием перевел дух, а потом фокус опять сместился, и он понял, на кого смотрит. Это была его дочь Франсис.
Франсис стала медленно пересекать лужайку. На ней был длинный светлый халат, он тащился за ней, оставляя темный след на росе. Она дошла до качелей. Под каштаном ее почти не было видно. Бледный халат промелькнул за листвой, на минуту она как будто оперлась коленом о доску качелей. Потом встала, подняла голову, глядя на дерево. Дотянулась до одной из нижних ветвей и качнула ее, словно желая убедиться, что не она одна способна двигаться. Во всех ее движениях была пугающая законченность и поглощенность, как всегда у людей, думающих, что их никто не видит. Медленно повернувшись, она побрела по траве, временами останавливаясь, чтобы подумать о чем-то или прислушаться. Она двигалась тяжело, совсем не обычной своей походкой, словно зеркальный мир, в который она вступила, придавил ее, обсыпал какой-то вязкой серебристой пылью; да, вся фигура ее теперь чуть мерцала, как металл, может быть, потому, что стало светлее. А когда она останавливалась, то стояла, как изваяние, видная менее отчетливо, словно впитанная утренней тишиной, не нарушаемой даже птицами.