Иосиф Янович заглянул в другую комнату. Она, похоже, принадлежала Тамаре. И верно — в шкафу осталось висеть ее старое пальто, подбитое ватой. Тяжелое, как кираса. В нем Гаркуша однажды видел ее на улице под руку с Петром. Булыжник был покрыт сплошной ледяной корой. Сам он стоял на морозе на ступенях писательского клуба, не решаясь сделать ни шагу, чтобы не упасть — смешно и больно…
Жахливi дрiбницi буття — так, кажется, говорил Хорунжий. Шкаф забит рухлядью, везде следы присутствия безалаберной женщины, широкая кровать, ящик с рваной обувью, сломанный стул. Духота, дверь на балкон заперта. Какая-то свалка ненужных вещей.
Однако именно здесь, на этом угловом, открытом с двух сторон балкончике он теперь будет курить. Там и сейчас стоит пепельница синего стекла. Покрытый уличной пылью табурет, цементный пол в трещинах, полуживой фикус в кадке. Тамаре было некогда заниматься домом, а Петр, видно, не часто сюда заглядывал.
Гаркуша все еще не решался войти в его комнату, а привезенные книги так и лежали в прихожей.
Он хорошо помнил кабинет своего отца — профессора медицины, известного всей Москве детского врача, который не сумел помочь пятилетнему сыну после падения с лошади. В памяти Иосифа это событие не сохранилось, зато он отчетливо помнил, как после двух лет мучительного и безуспешного лечения отец привел его к книжным полкам и сказал: «Теперь это твой мир!» Учителя приходили ежедневно, в доме жила бонна-англичанка, мать учила его французскому, а немецкий он одолел сам.
Образование он получил бессистемное, клочковатое, а подростковое любопытство утолял чтением в отцовском кабинете, который со временем стал для него убежищем. В те часы, когда профессор работал за письменным столом или изредка принимал на дому пациентов, ему разрешалось остаться, и они занимались каждый своим делом. К концу войны заболела и в считанные месяцы сгорела мать, отец сразу же снова женился, у него родились дочь и сын; в революцию родительский дом был брошен — семья выехала в Финляндию, откуда была родом молодая мачеха.
Гаркуша, как делали многие, спасаясь от голода и холода, подался на Украину и там, уже двадцатипятилетним, неожиданно поступил на историко-филологический. Снимал сырую подвальную конуру, подрабатывал репетиторством и частными переводами. Хорунжий нашел его по одной из журнальных публикаций и предложил попробовать переводить на украинский. Языки давались ему с легкостью, и дело пошло под восторженные похвалы Петра и неизменную присказку: «Даешь духовную Европу!»
Примерно так. Потом была аспирантура. Была Наташа — она появилась, когда он заканчивал курс, писал диссертационную работу, но ее у него отняли… Не обронившую за все эти годы ни слова упрека — а ведь жили бог весть как трудно. Ласковая, гордая, насмешливая, умная и прекрасная… с чуткими руками хирургической сестры.
Что бы она здесь поменяла, в этой чужой квартире? Пожалуй, ничего. Торопилась бы по утрам в свой госпиталь, оставив ему закутанную в одеяло кастрюлю с кашей, молоко в стакане, ровно одну таблетку — на случай болей в суставах, а вечером, наскоро приготовив еду, входила бы в кабинет с вопросом: «Ну, как прошел день? Я скучала по тебе, милый… Ты тут еще не окончательно ослеп? Нет? А то пришлось бы уволиться и стать тебе собакой-поводырем… Расскажешь что-нибудь интересное после ужина?..»
В кабинете Петра имелось все необходимое для его, Гаркуши, никчемной жизни.
Тут стояла жесткая кушетка, накрытая потертым пледом, в комоде нашлась пара чистых простыней. В нише прятался объемистый шифоньер с антресолями, заполненными старыми журналами. Письменный стол, шведский книжный шкаф до потолка со стремянкой к нему. Многие полки не заняты. Плотные портьеры, настольная лампа под зеленым абажуром, ваза с увядшими полевыми цветами, телефонный аппарат. В двух верхних ящиках письменного стола ручки, чистые блокноты, карандаши, перочинный нож… Пепельница, початый коробок спичек.
Кресло с жесткой спинкой оказалось высоковато для него. Почему не взял свое, расшатанное, но привычное? Неужто придется пилить ножки? Иосиф обошел вокруг, досадливо поцокал, издал каркающий смешок. Все равно что примериваться к чужому трону.
Кухня тоже была хороша, однако делать в ней ему нечего. Он привык к столовкам, изредка обедал в буфете писательского клуба, раз в году — двадцать пятого мая, в день их с Наташей тайной свадьбы, — заказывал столик на одного в ресторане. Мешок с картошкой остался сиротливо стоять под вешалкой; не пройдет и недели, как горбун отдаст его своим студентам…